Юрий Брезан - Крабат, или Преображение мира
Ты, Ян Сербин, думаешь, что человек, развивая свой мозг, достигнет самой высшей ступени человечности. Разве не на этом пути человек стал убийцей себе подобных?
Ян Сербин молчал.
И Якуб Кушк понял, что человека, который думает ни о чем, очень трудно, почти невозможно снова заставить мыслить, если стараться думать за него. Это только отучит его размышлять, и Восьмой День никогда не наступит.
Всегда, когда он вспоминал о Восьмом Дне, его охватывало чувство голода. Возникала обратная связь: высокие парения духа вызывали низменные гастрономические желания. Вот и теперь ноги сами понесли его на кухню. Он начистил большую сковородку картошки, чтобы пожарить ее с салом и луком на медленном огне в духовке. Через час запах жаркого проник из хижины на лужайку, заглушив все ароматы лета, и, когда еще через час Якуб Кушк поставил перед Яном Сербином полную тарелку жареной" картошки, приправленной ложкой простокваши, Сербину вдруг расхотелось стать проростком ели, и он сказал: "Однажды в детстве я упал с дерева и сломал руку. От боли или страха я потерял сознание и пришел в себя, когда почувствовал запах жареной картошки. Никто не умел готовить ее так вкусно, как моя мать".
Якуб Кушк мог бы ответить, что поджарил ее в точности так, как делала это его мать, но он сказал только, что к картошке недостает соленого огурца, и Ян Сербин вспомнил, как солил огурцы отец, он почти священнодействовал, а Трубач спросил, как же его отец совершал этот ритуал?
Хотя Ян Сербин снова замолчал, но он уже перестал думать ни о чем. Иногда у него вырывались отдельные фразы - это был не бурный поток, размывающий плотину, его слова скорее походили на зеленые плоды, падающие с дерева и сгнившие, так и не успев созреть: трудно даже определить, какого они сорта.
Весь город пришел в возмущение, когда городской совет принял решение отравить десять тысяч голубей. Почему же не возмущаются все города мира, когда...
Такие вещи говорил он самому себе, про себя или обращаясь к себе, говорил неуверенно, прерывающимся голосом, удивляясь тому, что к нему возвращается утраченная способность говорить, и все еще не веря, что к нему вернулся дар речи.
Якуб Кушк побоялся спросить, что означали эти обрывки фраз; он чистил трубу, и в ее сверкающей воронке видел человека, сидящего у ели; его тело, отражавшееся в углублении трубы, казалось крошечным, а голова огромной, с мозгом, проникающим в галактики и отчуждающим самого себя. Трубач заговорил, он обращался к своей трубе, к качавшимся на ветру цветам, к муравьям, усердно сновавшим между камнями, к пчелам, перелетавшим с цветка на цветок, но он все-таки говорил, надеясь, что его простая история дойдет до ушей, оглохших от грохота глобальных проблем.
"Однажды мы пришли в город, которому подчинялись все деревушки на Саткуле. В этом городе искали нового бургомистра, потому что прежний потерял голову под топором королевского палача. И поскольку никто не знал, удовлетворится ли король одним бургомистром без головы или же под влиянием святой троицы - произвола, несправедливости и плохого настроения - ему понадобятся еще три головы, в магистрате сидели тихо, как лягушки зимой. Когда молчат лягушки, квакать приходится воробьям, сказал я Крабату, а он засмеялся и ответил, что из нашей затеи ничего не выйдет, это все равно что бить молотком мух, сидящих на оконном стекле, но мы все-таки отправились в ратушу и объявили, что готовы занять пост бургомистра: один из нас или оба вместе. В магистрате увидели мою трубу и сказали: ты музыкант, и в голове у тебя ноты, а мы в них не разбираемся. Поэтому ты не можешь стать нашим бургомистром. А Крабата они спросили, моет ли он ноги в Саткуле. Не только ноги, но и шею, и руки, и грудь, и живот, ответил он.
Тогда они велели опрыскать воздух благовониями. Вода в Саткуле ужасно воняет, сказали они. Ведь не хочешь же ты, чтобы мы, являясь к бургомистру, зажимали носы.
Крабат не стал объяснять им, что вода в Саткуле пахнет ничуть не хуже, чем в колодце да рыночной площади. Он сказал: у всех вас райсенберговский насморк, хорошо бы его вылечить.
Один из отцов города, который был очень образован, процитировал слова поэта: Наследовать достоин только тот, кто может к жизни приложить наследство, - и добавил: мы унаследовали свои носы от наших отцов, и, что для них дурно пахло, дурно пахнет и для нас. Аминь.
Семь недель город оставался без бургомистра, а потом появился новый претендент, тоже из деревушки, расположенной на Саткуле.
У отцов города и в самом деле было очень тонкое обоняние, и они спросили недоверчиво: ты тоже моешься в Саткуле?
"В Саткуле? - переспросил претендент. - В этой сточной канаве, куда я выбрасываю мусор? Как я могу в ней мыться? Каждую неделю я набираю для питья и умывания полный кувшин чистой воды из вашего колодца на рыночной площади".
Но твои мать и отец... - сказали отцы города.
Претендент перебил их: "Разве дети отвечают за своих родителей? Вот я, к примеру, слеп, когда вижу отца, и глух, когда слышу мать".
Отцы города благосклонно закивали, они охотно сделали бы его бургомистром, но, разговаривая с ними, он поймал трех вшей в своей бороде, а им не хотелось заводить у себя насекомых, поэтому они предложили ему высокую и хорошо оплачиваемую должность лизальщика сапог, причем сама процедура лизанья была чисто символической.
На пост бургомистра они в конце концов выбрали человека, который денно и нощно заботился о благе города, правда только на словах. Его собственные дети, оборванные и голодные, выпрашивали у соседей кусок хлеба, и в магистрате решили: раз человек не заботился о своих ближних, значит, он посвятит себя крупным общественным делам.
Этот бургомистр вскоре умер, толком не насладившись властью, и горожане, не успевшие, к своему счастью, разделить судьбу его детей, написали ему на могиле следующую эпитафию: "Его любовь к человечеству была и осталась лживой",
Собственно говоря, вместо слова "лживой" в надписи должно было стоять "живой", но резчику свой вариант показался уместнее, к тому же на плите оставалось еще немного места.
Якуб Кушк рассказывал бы свои истории и дальше: о другом бургомистре или о священных коровах, которые погибли во время войны и голода, осталась только одна телка. Сначала люди решили зарезать и ее, но потом пожалели и подумали, что, воспитываясь в одиночестве, она превратится в обычную молочную корову. Они забыли, что в их головах невольно сохранились образы священных коров, и эта неубитая телка стала родоначальницей нового стада священных коров. Для них воздвигались коровники, и из-за этого порой не строились детские сады. Это огорчало людей, но они были счастливы, что снова обрели своих священных коров, и тот, кто ругал их, попадал на заметку, а тому, кто сомневался в их святости, грозило изгнание. Якуб Кушк мог рассказать сколько угодно таких историй - лишь бы подсыпать пороха в гаснущий костер, - но заметил, что его слушают муравьи или пчелы, но только не Ян Сербин. Тот все еще производил впечатление человека, мозг которого заключен в почти непроницаемую для мыслей оболочку. У него вдруг вырвался обрывок фразы, еще один, - они как будто спешили занять пустые клетки в непрерывно меняющем свои очертания кроссворде.
Потом молчание и про себя, для себя даже: жалеют, что дети не появляются на свет в мундире... счастливы своим умом и своими детьми и несчастливы без пушек, но пушки постоянно ввергали их в несчастье... - слова входили в тот же кроссворд, но карандашом, осторожно, чтобы не ошибиться.
Якуб Кушк не приходил ему на помощь, он знал, что такой кроссворд человек решит, только когда перестанет наслаждаться сознанием его невероятной сложности. Но в обрывках фраз, которые бормотал Ян Сербин, слышался едва уловимый оттенок грусти, и это настраивало Кушка на веселый лад, ибо он был убежден, что грусть - предвестница надежды. Но тут его укусил комар, и он вспомнил песенку о том, как такой вот комарик укусил владельца замка Будусинк и лишил его разума, поэтому Кушк с легким сердцем соскользнул с холодной гладкой льдины философии на твердый берег обыденной жизни и обрызгал Яна Сербина смесью, состоявшей из Семи Запахов Благородной Жизни, собранных в зеленовато-черной бутылочке, которая случайно оказалась в хижине на подоконнике. Каждый из семи запахов притягивал сто комаров. Якуб Кушк присел в стороне на камень и стал ждать возвращения Яна Сербина к людям.
Его позабавила пришедшая ему в голову мысль: того, кто стремится защитить себя, еще можно спасти.
Крабат, может быть, нашел бы более умные слова, воспаряющие выше и проникающие глубже, но самые глубокие и высокие слова не могли бы изменить того, что человека, сидящего у ели, можно было спасти от Райсенберга только в том случае, если он по собственной воле решит встать и перестанет мечтать о том, чтобы превратиться в травинку или в проросток ели.
Небо стало прозрачным, как зеленоватое стекло, несколько сосен на его фоне играли ветвями, человек у ели, окруженный комариным роем, прихлопнул десятого комара, а когда одиннадцатый укусил его в нос, выругался.