Майкл Муркок - Лондон, любовь моя
Когда мне исполнилось семнадцать, мистер Кисс начал водить меня в пабы. У него оказалось великое множество знакомых, большинство из которых были гораздо более эксцентричными, чем он сам. Мне, мальчику, который так рано оставил школу, он обеспечил великолепное образование. После своего нервного срыва я какое-то время ходил к репетитору, а потом на вечерние курсы. Потом я получил свою первую работу — должность курьера в транспортной конторе в Сити. Мои наниматели с постоянно расцвеченными выпивкой физиономиями сказали мне, что их контора расширяется.
И действительно, они продолжали нанимать сотрудников, стараясь разместить нас всех в одной большой комнате над кофейным складом на Пепис-стрит. К августу тысяча девятьсот пятьдесят шестого года в комнате размещались уже двадцать два человека, а над Лондоном висела страшная жара. Я часто убегал оттуда благодаря тому, что моей основной обязанностью была доставка фрахтовых документов в разные конторы в доках. Эта работа давала мне возможность много читать либо во время ожидания сертификации документов, либо по дороге, в общественном транспорте. В это время я начал писать свои статьи о Лондоне. Иногда, попадая в какой-нибудь доселе неведомый мне уголок города, я полностью забывал о своей работе и возвращался в контору очень поздно, даже после ее закрытия. Летняя жара нагоняла на меня дремоту, и неизбежно разразился скандал. Он не касался ни моих опозданий, ни моей рассеянности, а лишь замечания, которое я сделал нашей секретарше. Потом мне сказали, что она была любовницей директора, и я невольно задел больное место. Сама она не была на меня обижена, но вот он крепко рассердился, выдал мне зарплату за десять дней, а затем попросил очистить помещение, что я с радостью и сделал, а уже на следующей неделе работал на консультантов по менеджменту в «Виктории», где атмосфера представляла собой разительный контраст с теснотой и убогостью моей первой работы. Джозеф Кисс всегда, когда бы я ни попросил, давал мне хороший совет. Вскоре я уже продавал свои маленькие заметки, обычно от пятисот до тысячи слов, во многие периодические издания, включая «Джон О'Лондонз», «Эврибодиз», «Лиллипут», «Лондон мистери мэгезин», «Ивнинг ньюс», «Ривели», «Иллюстрейтед», «Джон Булл» и разные молодежные публикации. В те дни, хотя мы и оплакивали Золотой век газет и журналов, оставалось еще множество изданий, и вскоре после своего девятнадцатого дня рождения, благодаря поддержке и добрым советам мистера Кисса и его ходатайствам за меня перед редакторами, которых он встречал в пабах, я стал внештатным корреспондентом нескольких газет.
Он рассказал мне, что провел детство в Египте, где служил в армии его отец, и вернулся в Лондон в шестилетнем возрасте. Впоследствии в школе ему дали прозвище Цыганенок. «Мне все-таки удалось произвести на них впечатление своим умением читать по руке или по чайной заварке. Считаясь чужаком, почти иностранцем, я завоевал определенное уважение в районе Теобальдз-роуд».
Он много рассказывал о том, как путешествовал за границей, о своем театральном опыте, об интересных людях, с которыми ему довелось встречаться. И до, и после войны он побывал во многих крупных городах Европы, был хорошо знаком с Северной Африкой, особенно с Марокко. Его воспоминания всегда были очень специфическими, и иногда по возвращении домой я, как его Босуэлл, их записывал. «Я жил тогда, — рассказал он мне, например, в мае тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, — в „Гранд-отель Лафайетт“ в Бухаресте. Конечно, это был период взлета цыганской нации, как мы их несколько высокопарно называли, хотя Кароль был не первым их королем. Кажется, на площади Победы. Забыл, как это по-румынски. Очень хорошо. „Гранд-отель Лафайетт“. Я совсем не уверен, что это была лучшая или самая знаменитая гостиница в Румынии — то был, возможно, „Атене-Палас“, хотя, может быть, я вспоминаю один фильм, в котором снимался вместе с Питером Лорром сразу после войны. Мы использовали какие-то документальные кадры Бухареста, сохранившиеся в архиве. „Маска Ди-митриоса“. Книга была лучше. Лорр часто останавливался у моих друзей в Сент-Мэри-Мэншнз, в Паддингтоне. Это очень странный квартал. Расположен рядом с церковным кладбищем и Паддингтон-Грин, да-да, тем самым, где жила знаменитая Полли Перкинс. Конечно, вокруг было полно всяких ужасов. Серые многоквартирные дома, хулиганы. Тебе стоит подумать о том, чтобы там поселиться. Я уже подумал. Удобно и очень дешево. Найди себе квартирку с видом на могилки. „Лафайет“ был значительно лучше гостиницы, которую мы называли „Свиным углом“. Он находился рядом с парком, естественно, но управляли им свиньи. Хотя, кажется, это была Венгрия. Ты совсем незнаком с тем исключительно романтическим периодом истории Балкан. Там я отдыхал, потому что вдали от Лондона слышал очень мало голосов». Его сбивчивый стиль поначалу обескураживает, но только до той поры, пока не поймешь, что он всегда возвращается к исходному пункту. Он очень редко упоминал о своих «голосах», но его гораздо больше, чем меня, мучило ощущение того, что он слышит у себя в голове весь Лондон. В шестидесятые годы мы много гуляли по ночам и наслаждались темнотой. Тогда в городе стало почти безопасно. В июне шестьдесят четвертого во время одной из таких прогулок, когда мы шли мимо коттеджей на Прад-стрит, мы вдруг услышали такой громкий, пронзительный и леденящий кровь звук, что не могли поверить, что это был человеческий голос. Звук этот раздался в предрассветном полумраке города из комнаты на верхнем этаже в Сейл-Плейс, и мы поняли, что это не что иное, как выражение какого-то апофеоза, кульминация желания, удовлетворенного после нескольких десятилетий ожидания. Было такое впечатление, словно кричавшее существо, подобно тому, как это делают некоторые виды насекомых, приготовилось к этому одному единственному, душераздирающему мигу, трепетного воспоминания о котором хватит ему теперь на всю оставшуюся жизнь. Я почувствовал себя ужасно, но еще хуже было мистеру Киссу, который начал задыхаться, прижимать ладони ко лбу, рыдать, стонать и гнать этот звук прочь, хотя он уже давно исчез эхом в Паддингтонских аллеях. Ясно, что он слышал и что-то такое, чего не мог слышать никто другой. Позже, когда мы отдыхали в одной из местных дешевых гостиниц, портье которой был его другом и комнаты можно было снять по низкому тарифу, если только брать их на целую ночь, мистер Кисс сказал: «Никогда не давай никому себя убедить в том, Маммери, что не существует того, что можно назвать чистым злом. Те, кто верит только в добро и отрицает существование зла, всего-навсего играют на руку злодеям, пусть они и не подозревают об этом. Разумеется, существует божественное добро, как сказали бы нам зороастрийцы, и существует абсолютное зло. Всецело принимая одну из этих сторон, ты непроизвольно начинаешь бороться с противоположной стороной. Можешь принять это как утверждение истины. Я читал их мысли». Он обливался потом, его по-прежнему колотила дрожь. Его друг, бедный старый швейцар, принес ему стакан виски, который тот осушил залпом. «Завтра, — сказал он, — возьму у этой свиньи Мейла таблетки посильней. Фу!» На следующий день, поддавшись порыву, он совершил одну из редких для себя поездок за пределы Лондона: рано утром сел на оксфордский поезд, словно стараясь убежать от того страшного звука, который мы слышали в Сейл-Плейс. Я провожал его на вокзале. Он вернулся, как и обещал, ближе к вечеру, но вскоре после этого самолично явился в одну из известных ему частных психбольниц, разрешив мне навещать его там не чаще двух раз в месяц.
Эти больницы были, как правило, не более чем местами для сокрытия от посторонних глаз мешающих богачам родственников, и я всегда заставал его там в тоскливом настроении, погруженным в воспоминания. Чаще всего он говорил о довоенном Лондоне, что устраивало меня, потому что я черпал в его рассказах материал для собственных статей. После случая в Сейл-Плейс он говорил по большей части о своем отце, погибшем в железнодорожной катастрофе. Он говорил, что оплакивает уходящий Век пара. «Пара, который был тогда виден повсюду! Он исходил и от паровозов, и от пароходов! Холодным утром дыхание людей смешивалось с паром. Туман формировался прямо у тебя на глазах. Мой отец говорил, что это его доконает, потому что после того, как возвратился с Востока, у него развился бронхит. Но он любил его, я имею в виду пар. А еще он любил курить сигары. Да, сегодня мы лучше знаем, к чему это приводит, но он-то этого не понимал. „Ты смеешься, да? — говорил он часто. — Но это ведь лучше, чем плакать“. Он лежал в больнице, но выписался оттуда. Это было уже во время войны. Он не чувствовал себя в безопасности. Его брат умер в той же самой палате, и это, конечно, было ужасное невезение. Я вспомнил, что ходил туда навещать дядю. Отец отзывался о нем, как о милейшем старикане, хотя это был его собственный брат. Он был добрейшая душа, и такой же была его жена: необычное сочетание. Дядя был своеобразной личностью, превосходно готовил, у него был тонкий слух и недурной голос, и когда он с чувством пел „Мою старую голландку“, слушать его было приятнее, чем Альберта Шевалье. Мы жили у них, когда вернулись из Египта. А его вдова еще жива, осталась одна-одинешенька, живет в доме для престарелых у Эппинг-Фореста. Мои родственники поддерживают с ней связь. Я вижусь с ними иногда, но они обо мне невысокого мнения. Зато в полном восторге от моей сестры».