Александр Терехов - Это невыносимо светлое будущее
Пыжиков смотрел на белый снег за окном – зимой мир белый, и зимняя стужа касалась, благословляя его, чистыми белыми перстами, болезненно и пусто билось тупое сердце, и начинало подташнивать, и тяжелые комки путешествовали в горле, распирая грудь, белый иней опушил изящным узором черные ветки, и за окном прыгали два воробья, он стал смотреть на пол, ему казалось, что кто-то кричит внутри его, тонко и протяжно, и он все хотел погубить его, этот крик, выдыхая, выпуская из себя чужой воздух, напитанный густым запахом пудры и приторным жирным вкусом помады, – белый снег осыпался призрачным занавесом за окном – совсем как тополиный пух, когда лето, и чисто все, и сухой асфальт.
Он отступил к двери, себе не веря и не помня себя, а Маша быстро задвигала шторами белый вечерний мир и, сев на кровать, быстро стаскивала сначала с одной, потом с другой ноги колготки и за ними спустила черные, маловатые ей плавки, оставившие на теле красноватые полоски-следы, она сидела, одной рукой держась за подбородок, локтем прикрывая, сжимая воедино груди, другую опустив в сумрачную тень между ногами – он не видел ее глаз и вообще потом отвернулся, сорвал с вешалки шинель, схватил шапку и стал дергать щеколду сильнее и сильнее, чтобы выскочить, выбежать в коридор, прежде чем она успеет и сумеет что-нибудь сказать, – он не мог никак открыть эту чертову щеколду, она закрывалась хитро как-то, и дергал еще, уже поняв, что не откроет сам, и жег, подступал к нему жирный мазок жгучего позора, и он остановился – медленно стал напяливать шинель, вздыхая и шмыгая носом, крутил носом, крутил в руках шапку – с какой стороны кокарда, потом было тихо, он глядел на календарь с красивым мужиком и услышал: женщина плакала за спиной, куда-то уткнувшись, сдержанно и обычно, высморкалась, страдальчески скрипнула кроватью и, не торопясь, подошла к нему, стала рядом, пытаясь сделать ровными губы, застегивая халатик на бесформенном теле:
– Ну, хорошо, хорошо, успокойся, уйдешь, – шептала она и пыталась спокойно смеяться. – Сейчас я тебя пущу, родной. Но ты вот мне скажи – ну какого хрена ты приходил?! Ну чего тебе не хватило? Ну не такая я ведь уж… – Она не выдержала и зарыдала, не прикрывая лицо, безобразно расплываясь ртом, покачиваясь от нестерпимой обиды и стыда. – Мужики, Господи.
– Я, – сказал Пыжиков. – Ты вот, – он сразу забыл, что хотел сказать… Он не смог ничего выговорить – разводил глупо руками и делал малопонятные гримасы стене, – голос внутри его выл, пусть тише, но по-прежнему жалобно и тонко.
Маша тронулась с места, отмотала какую-то проволоку, швырнула ее в угол, лязгнул шпингалет – она распахнула рывком дверь, сотрясаясь спиной, и крикнула:
– Иди!
И грязно выругалась вслед.
За полтора месяца до дембеля сержанту Петренко перестала писать девушка.
Петренко сидел на месте дежурного по части, прижав щекой телефонную черную трубку и слушая шуршание в проводах – шуршало разнообразно, ему был виден краешек окна, то и дело перечеркиваемый шустрой капелью. Петренко смотрел в окно неподвижными глазами. В трубке что-то пискнуло, и нарочито важный голос возмутился:
– Так… Это какое там чмо так долго провод занимает, а?!
– Закрой рот, Коровин, я это, – сухо сказал Петренко. – Как там у вас на смене?
– Все пучком, спим, – забубнил в трубке Коровин. – Баринцов тут общее поведение разбирает, ха-ха, так, в общем… А! А ты хоть слыхал, как твой перщик Пыжиков в общаге отличился?! Вот ведь!..
– Отбой! Дежурный идет, – шепотом сказал вдруг Петренко и опять стал смотреть в тишине на окно, ожидая, когда ж «Рокада» даст ему «Орион».
Время от времени он приглаживал волосы и откашливался.
Перед тумбочкой дневального строился караул – свежеиспеченный младший сержант Кожан, только что оторванный от телевизора, бегло осматривал экипировку личного состава, сокрушительно зевая.
– Кожа-ан, – негромко позвал его Петренко.
Кожан даже ухом не повел, оправляя подсумок, хотя, конечно, услышал.
– Младший сержант Кожан! – пролаял с ненавистью к своему голосу Петренко.
– А? Что, Игорь? – как ни в чем не бывало недоуменно обернулся Кожан.
– Иди сюда.
Кожан подошел, прикрыв за собой дверь, чтобы личный состав не возомнил себе бог весть что, узрев все варианты возможного общения ветерана со шнурком.
– Я вот что думаю, Кожан, – тихо сказал ему Петренко, не выпуская телефона и жалея, что окна больше не видно. – Вот как был ты гнилым по салабонству – так гнилым и остался. А? Чего так сразу резвость потерял? А?
– Да ты чё, Игорь? – грустно оскорбился понурившийся Кожан.
– Да вот так, – объяснил Петренко, тоскливо глядя на Кожана, испытывая себя: хочется ударить или нет.
– Кто у тебя в карауле из салабонов? – наконец спросил он, так ничего и не решив насчет в морду.
– Пыжиков.
– Пыжиков не пойдет. Курицына возьми.
Кожан начал было говорить, что как посмотрят на такую вот замену ротный, дедушки и ветераны, но у Петренко шевельнулось бешеное в глазах, и несчастный двухцветный карандаш дежурного по части невинно хрустнул в его пальцах, вывалив на стол сизый грифель, и тогда Кожан стал объяснять, что он-то, Кожан, имел в виду совсем другое, а замена эта, в общем-то, плевое дело, что там мудрить, меняя салабона на салабона, – он прям сейчас ее произведет запросто и без промедления, сей момент.
И тут «Рокада» дала Петренко «Орион»: в ожидавшей трубке тонко запищал далекий, как с Марса, приятный девичий голосок:
– Девушка, – ласково попросил в трубку Петренко, – дайте, пожалуйста, мне «Алмаз».
– Я не даю. Я соединяю, – обиделась слегка девушка, но через мгновение в трубке пробурчал отчасти сонный голос:
– Млад… шант… ицын, слушш вас…
– Друган, набери мне, пожалуйста, город, – неуверенно попросил Петренко – лоб его страдальчески наморщился.
– Номер какой в городе-то? – хмыкнул через зевок далекий друган. – А?
– Номер – два двадцать шесть восемнадцать, но ты погоди вообще-то, друган, – Петренко тер ладонью вспотевший лоб. – Ну, как там у вас с погодой? Тает?
– Весна, травка, – осторожно обозначал погодные условия друган через полторы тысячи километров. – Щепка на щепку – и то лезет. Бабе, что ль, звонишь? Не из медучилища она? Нет?
– Весна вовсю, значит, – повторил за ним Петренко. Ему вдруг стало скучно-скучно, до смерти.
За окном крыши роняли вялую капель вперемешку с талым снегом, пахло сапожной ваксой – дневальный салабон Шаповаленко драил линолеум огромной щеткой, в простонародье именуемой «машкой».
– Все тает, – философствовал далекий друган. – Даю номер.
И оглушающий, нежданный гудок впился в уши.
– Не надо, не надо, друган! – крикнул Петренко сквозь рвущий душу гудок, запнулся о сердечный стук снимаемой трубки и что есть силы тянул телефон от себя, но все-таки услышал первые ростки ненавистного, известного до дыхания голоса и бухнул, наконец-то, трубку на аппарат, как горячую, промычал что-то, поерзывая на стуле, и поглядел на дневального бессонным, воспаленным взором:
– Шаповаленко?
– Я! – отозвался тщедушный салабон.
– Пыжиков сдал автомат?
– Так точно.
– Угу.
Телефон дзинькнул.
– Сержант Петренко, – представился Петренко. – Слушаю вас.
– Разговаривать с «Алмазом» будете? – поинтересовалась девушка «Орион».
Петренко вдруг до боли захотелось что-то сказать этой девушке, стать для нее видимым и близким, увидеть ее, но он только отрезал:
– Нет, девушка, поговорили. – Он бросил трубку и сказал в сторону: – И все.
Петренко шагал по коридору в туалет курить и бухнул из любопытства в дверь канцелярии – из-под нее бил свет. Писарь Вася Смагин вопросительно поднял голову от толстой тетради, приостановив бег руки с шариковой ручкой.
Оставался час до ужина – кроме Васи в канцелярии никого не было.
Петренко усмехнулся и уперся рукой в стену.
– Все пишешь? Как ты уже надоел… Когда ж ты дембельнешься, малый?
Лицо у Васи было отстраненное, будто чужое. У него даже был расстегнут воротничок – как у деда. С расстояния, от двери, казалось, будто он и подшит стоечкой. Петренко даже зажмурился – Господи, какая ерунда…
Вася ответил:
– Когда напишу.
– Так ты торопись, так твою мать… Не век же этой зиме, ну ведь должна же она кончиться, так ее мать, – вот уйду я, про кого ты будешь писать?
Вася уверенно улыбнулся:
– Ты не уйдешь, пока я не напишу. Ты вообще не человек, а место. У тебя даже нет фамилии – на этом месте всегда кто-нибудь есть – зачем мне торопиться?
– Я не место. Я человек, – раздельно проговорил Петренко, вздрогнув от неотступного, изнуряющего воспоминания. – Вот паскуда… А ты чего здесь сидишь? Туалет, что ли, чистый? Или репа толстой стала?..
Он сказал это и вдруг обмер – ему вдруг показалось, что салабон – это он, Петренко, и сейчас Смагин его убьет за такие слова, и не слезть ему с параши никогда в жизни…