Василий Белов - Час шестый
Он прислушался к лесу и не различил никаких звуков, никаких голосов: ни человечьих, ни птичьих, ни заячьих.
Верховое болото шумело от ветра, стройные высокие сосны трепыхались верхами, всех их гнуло туда, на восток. Но они не хотели гнуться и лишь вскидывались в ту сторону. Глухие сырые болотины с еловым лесом вокруг сухого соснового пятачка шумели еще тревожнее. Дедко Никита срубил избушку как раз на границе верхового чернично-морошкового и сырого болота, переходящего в еловый сузём. Там и днем, и особенно в непогоду, стояла вязкая тьма. Коренья поваленных давними вихрями елей с вывороченной на корнях подзолистой почвой торчали как привидения. Сухостой, крушина, чапыжник, обросшие мхом пни умерших елей пугали и блазнили, холодили в душе. Чтобы прогнать накатившийся страх, Павел Рогов представил близкую вырубку, откуда возили бревна для мельницы. Таежная глухариная тропка от этой вырубки и вывела Павла к дедковой избушке, когда он плутал в этих местах. Летом сюда непроезжее место. А без топора нечего и соваться.
Тайга медвежья на много десятков неведомых верст. Что было бы, если б не тот глухариный болотный путик? Убрел бы босой в лесные пучины и сгинул бы. Теперь хоть нога зажила от дедкова снадобья и сапоги есть, спасибо божату! Еще и новые сулил сшить Евграф Анфимович, когда Киря сапожник придет в Шибаниху. Обещал отдать их Павлу в обмен на эти. Из чего вытянут крюки, из чего подошвы выкроят? Скотины у божата пока не ахти. Надо отговорить…
Павел вздрогнул, пытаясь представить свою голодную босоногую смерть в лесу… Теперешний голод просыпался в нем вместе с горстями черники. Долго ли протянешь на ягодах? У старика тоже нечем кормиться. Сварили с зайчатиной последнюю заспу,[11] хлеба и вовсе нет. Таежный шум топил избушку со всех четырех сторон, казалось, что вместе со всею вселенной. Павел ощутил на щеке капли дождя, летевшие на ветру. Словно в картофельный погреб, влез в избушку.
— Павло да свет Данилович, у тебя-то нонече чево в голове? — спросил дедко Никита и положил книгу Петрушки Клюшина на полочку. — Что нам-то с тобой воздевать?
— Пойдем, дедушко, в деревню…
— Чево мне там? Как жить посередке греховодников? Одне матюги да вино-зелено… Кабы прежнее время, ушел бы я к Мартемьяну и Ферапонту. А кабы прибрал меня Господь во свои дворы, дак и тово бы лучше.
— Еще и ты поживешь рядом с народом-то. А я направлюсь ближе к железной дороге. Уеду в уральскую сторону… Конешно, ежели проскочу сквозь милицию. Пойдем-ко севодни домой, либо завтре с утра!
— Иди один, я до Покрова останусь тут. Может, и глухаря словлю, соль есть. А после Покрова уж что Бог даст…
— Ничего он тебе не даст! — обозлился Павел.
— Цыц! Лоб не перекрестил, язык уж пустил в богохульство! Не стыдно тебе? Навык жить лоботрясом, грешишь, как вся Шибаниха! Ты погляди-ко на их, а пуще сам на себя. Один Митька чего стоит… А Игнашка? Бес бесом! Либо Киндю Судейкина взеть. Бабы и те стали как ведьмы… До чего дошло, в храме пляшут, дикасятся! Колокола скинули… А ведь сам Сталин запретил паскудить святую-то веру…
Павел усмехнулся:
— Где это он запретил? Я такого запрета что-то не знаю. — Петруша и газету зачитывал,[12] когда Митька начал в церкви похабничать.
— Таких митек около Сталина сколько? — Павел впервые ссорился с дедком. — Никому и не сосчитать!
— Да, — согласился Никита Иванович. — Пословица есть: где царь, там и орда. А сам-то народ что? Извелся почти до корня. Живут вон не венчаны, и детки у них нехристи. Про Бога-то все ведь забыли! Да хоть бы и тебя взять. Я помню Семена, твоего деда. Работник был не чета Данилу да Гаврилу…
— Я что, никудышный работник?
— Нет, не худой ты работник, не скажу! А Бога тоже не помнишь!
— Потому и не помню, что податься некуда. Жмут со всех боков, сверху и снизу. Да разве одного меня? Все крестьянство раздавили в лепешку, как червяка…
— Не напрасно нам послано наказанье, Господь человеков испытывает.
— И Митьку с Игнахой испытывает?
— Их-то испытывать нечего, эти спервоначалу дьяволу служат, не Богу. Такие-то были и при том режиме. И я по грехам своим свое заслужил, за все непотребное Господь наказывает…
Никита Иванович перекрестился.
— Неужто за все? — с ехидством спросил Павел, но в голосе дедка не услышал прежнего гнева.
— За все, дружочек, а как по-иному-то? Пуговицу, Данилович, не так застегнешь, и то Господь накажет. Пускай не кряду, а все одно скажется все, что не ладно сделано. Заметь, заметь! Умру, и вспомнишь мои слова! Куда ступил, что подумал ныне и присно — все зачтется. Все, голубчик, скажется на тебе же самом — и худое, и хорошее. Господь все видит и наказывает. Да ведь он же и простит, ежели вовремя образумишься!
Дедко Никита не искал слова, говорил ровно, словно бы сам с собою, прикашливая и чуть ворчливо, может быть, даже ласково, как с мерином, когда запрягал, или как с котом, которого гладил когда-то, дремля на родимой печи. Кот, бывало, мурлыкал под его жесткой ладонью. Павлу подумалось, что речь дедка похожа на давно пропавшее, с детства родное мурлыканье. Куда все девалось? И не хочешь, да в Бога поверишь, ежели глаза не совсем обморожены…
Дедко говорил то, что думал, а Павел сидел, со вчерашнего не снимая сапог. Сидел на полу на сухой моховой подстилке, глядел на огонь и глотал соленые слезы.
И Павел Рогов — беглец с Печоры — забылся в отрадной дремоте. Сквозь лесной ветреный шум проникали в его усталое сердце успокаивающие слова.
— Услышь нас, Боже, Спаситель наш, упование всех концов земли и находящихся в море далёко, — тихо читал Никита Иванович книгу Петруши Клюшина, — … поставивший горы силою Своею, препоясанный могуществом, укрощающий шум морей, шум волн их и мятеж народов. И убоятся знамений Твоих живущие на пределах земли…
Лес глухо и грозно шумел над избушкой.
XVIII
Веричев хотел ночевать у Володи Зырина, но, узнав, что у счетовода обосновался сапожник, раздумал и отправился к Евграфу. После постного ужина Палашка с «Виталькой» и Марьей, чтобы не стеснять ночлежника, по старой памяти подались к Самоварихе. Евграф приставил к лавке недавно сделанную скамью и постелил Веричеву. Вторую соломенную постелю он раскинул на полу и дунул на тусклый огонь. Спросил, когда улеглись:
— Дак где милиция-то ночует?
— В поповом дому с Игнатьем Павловичем. Зоя-то специально раньше пришла в Шибаниху. Надо бы завтре и нам, Евграф Анфимович, подняться пораньше… — Веричев начинал засыпать и вдруг снова взбодрился. — А ты с жеребцом-то для Ворошилова чего думаешь делать? Микулин постоянно звонит, спрашивает, куды девался Смирнов. Я говорю, Куземкину жеребец руку сломал, а Каллистрат Фокич повез Куземкина в больницу. Скачкову, говорю, все это, наверно, известно. Как быть с жеребцом, не знаю.