Ирина Муравьева - Веселые ребята
Он это знал. Чернецкая закидывала голову с длинными распущенными волосами, прикрывала глаза. Пусть целует. Потом, правда, трудновато бывает отправить его домой, но — ничего: постонет-постонет и отправится. Иногда она разрешала поцеловать себя в плечо, иногда, очень редко, — в шею. Никогда — в губы. Ибо мальчик Иванов мог потерять рассудок, умереть от разрыва сердца. Но он нужен был ей живым и в своем уме. Он нужен был ей про запас, нужно было его рабство, дрожащие от напряжения пальцы, вишневые глаза со слезами внутри, он нужен был ей так, как пчеле, влюбленной в пышнотелую розу, нужен сок худого и скромного флокса, попавшегося на пути. Просто так, для разминки. Глотнуть и лететь дальше.
Орлов же, приходящий к ней три, а иногда и четыре раза в неделю, ни в чем не напоминал мальчика Иванова. С Орловым все совершалось молча, в потемках: Чернецкая задвигала шторы и гасила свет. Потом он поднимался с постели, неторопливо принимал душ, одевался и уходил. Перед выходом усмехался и слегка чмокал ее в щеку. Каждый раз ей хотелось ударить его или закричать, что между ними все кончено. Ни того, ни другого она не делала, не смела. Чернецкая боялась молодого Орлова и ненавидела его всякий раз, когда он уходил от нее, но всякий раз, когда до его прихода оставались считаные минуты, она чувствовала, что разрывается от любви, и с трудом сдерживалась, чтобы не застонать в голос или не расплакаться. Он сказал ей, что в школе нельзя ничего демонстрировать, хватит. Дети они, что ли? Она ответила ему быстрым и пытливым взглядом. Ей нужно было понять одно: он требует тайны, потому что не хочет, чтобы узнала Ильина, или потому что они уже не дети? Но он таился, таился, он ничего не обсуждал с ней: ни того, чего он хотел бы в будущем (она же хотела одного: свадьбы!), ни даже того, что он испытывает к ней. После вырвавшегося из него, одного-единственного «солнышка», широкоплечий Орлов сжал зубы и замолчал.
— Почему ты молчишь? — спросила его однажды Чернецкая. — Ну почему ты все время молчишь?
— А о чем нам с тобой говорить? — усмехнулся Орлов. — Разговаривать ты и с другими можешь.
— Ты циник, циник! — закричала она.
— Польщен, — сказал Орлов и тихо провел ладонью по ее груди.
Они ничего не знали друг о друге, у каждого из них была своя тайна: у Чернецкой — голову потерявший мальчик Иванов, у молодого Орлова — ничего еще не понявшая Томка Ильина с бараньими глазами. Он знал, что поступает бессовестно: нужно было сказать ей. Тем более что Томка вовсе не интересовала его как женщина. Орлову было наплевать на ее тоненькую талию и стройные, как у козочки, ноги в красных швейцарских колготках. Запах печеной картошки, слабо доносящийся из ее нутра, вызывал в нем почти тошноту. Он отменял свидания, заглядывал к ней все реже и реже, отговариваясь тем, что по горло завален комсомольской работой. Он и в самом деле был завален по горло, но комсомольская работа не мешала ему забегать на Неопалимовский, где в старом сером доме с бесшумным лифтом, на четвертом этаже, за дверью, обитой кожей, вернее, даже за двумя дверями — одной обитой кожей, и другой — просто дверью, его ждала и не могла дождаться освободившаяся от Марь Иванны Наташа Чернецкая.
В таких обстоятельствах ему нужно было продержаться еще немного: всего-то два года. Два года до того, как он поступит в МИМО. Два года и два месяца.
Весна в 1967 году наступила поздно, но зато так мощно и безудержно, что уже четвертого мая во дворе на Неопалимовском расцвела сирень. Говорили, правда, что это какой-то особенный ранний сорт и всего один куст, который посадил старик, зимой ходивший по улицам без пальто и спасавший дворовых кошек от дворовых пьяниц. Пьяницы загоняли кошек внутрь помоечных баков, потом вылавливали и сдавали в специальные пункты на шапки. Из двух кошек выходила ушанка. Пьяницы получали по пятьдесят копеек за кошку. Котята не ценились. Блаженный этот старик, и сам, как говорили, нищий, спасал кошек и платил пьяницам рубль за душу. Потом посадил особенный куст, расцветший ровно четвертого мая поближе к вечеру, и куда-то ушел. Больше его никто не видел. Сам он был не местный, не Неопалимовский, и даже не с Плющихи, но, может быть, из какого-нибудь другого, маленького и невзрачного переулка, где все уже начали сносить, всю эту деревянную рухлядь.
Вечером четвертого мая гинеколог Чернецкий, приехав домой на машине с работы, увидел в своем собственном дворе, под только что зацветшим и сладко пахнущим сиреневым кустом, белого нежного ангела Зою Николавну, которая с распущенными локонами стояла в луче заходящего солнца и нюхала только что сорванную сиреневую гроздь. Надо сказать, что гинеколог Чернецкий не был даже особенно удивлен, ибо подозревал, что Зоя Николавна непременно что-нибудь такое устроит, раз он избегает ее на работе, никакого разговора о свадьбе и разводе не затевает, мотивируя тем, что пятнадцатого апреля, как раз накануне запланированного развода, слегла в смертельном инсульте домработница Марь Иванна и все, как говорится, пошло прахом. Так что удивлен он особенно не был, но испугался весьма серьезно: Зоя Николавна явилась, в сущности, прямо к нему домой, под принадлежащую их дому расцветшую сирень, и, если Наталья Чернецкая, его дочь, или Стелла Георгиевна Чернецкая, его жена, войдут в подъезд или, напротив, из подъезда выйдут, они непременно наткнутся и на цветущую сирень, и на белокурую Зою Николавну.
— Заинька, — осторожно спросил гинеколог, — ну зачем ты приехала?
Ни один на свете человек, глядя на его роскошные усы, красивые плечи, заграничный пиджак и шелковый галстук, не догадался бы, что сердце гинеколога Чернецкого бьется как рыба о край эмалированного таза, куда ее небрежно бросила хлопотливая хозяйка, только что отстоявшая многокилометровую очередь в отдел «Рыба живая» и уже поставившая кипятиться кастрюлю с водой, в которой она намеревалась сварить своему мужу Феде, или Коле, или даже какому-нибудь там Никите Андреевичу вкусно пахнущую уху — с лавровым листом, с черным перчиком, — потому что завтра воскресенье, можно будет и выпить, и закусить ушицей, — не сердись, золотая рыбка, попрошу в кастрюлю… Гинеколог Чернецкий откашлялся, чтобы унять свое бьющееся, замученное сердце, и сдвинул к переносице пушистые брови.
— Ну так что? — ненавидя ее за свой страх, сказал он.
— Я не уйду, — прошептала Зоя Николавна, — никуда не уйду… любимый…
Гинеколог не успел сообразить, что ему в такой ситуации делать, потому что как раз в этот момент подъездная дверь раскрылась и вышли из нее девочка Наталья Чернецкая и мальчик Вячеслав Иванов, которые направлялись на весенний школьный вечер, устраиваемый для обоих восьмых классов. Оба были очень нарядными, а Слава Иванов в галстуке — не таком, конечно, красивом, как у Чернецкого, но все-таки неплохом и тоже, судя по всему, привезенном из ГДР или из Югославии. Наталья Чернецкая увидела своего отца, который, когда она в детстве болела ангиной, кормил ее с ложечки, а когда была здорова — таскал на плечах со станции на дачу и обратно, и рядом с ним она увидела очень молодую и прелестную собой санитарку Зою Николавну, которая целовалась с ее отцом, когда она, Наталья Чернецкая, чуть было не погибла летом прошлого года.