Халед Хоссейни - Бегущий за ветром
Черная, беспросветная тоска хватает меня за горло. Воздуха мне, воздуха!
Поднимаюсь и распахиваю окно. В помещение врывается душный запах тления и гнили. Стараюсь дышать всей грудью, но комок в горле остается.
Опять опускаюсь на пол. Листаю «Тайм» и не понимаю ни слова. Смотрю на трещины на цементном полу, на паутину по углам, на подоконник с дохлыми мухами, на часы на стене. Четверть пятого утра. Часов шесть назад меня вытолкали из комнаты за двойной дверью. И до сих пор никаких известий.
Странное ощущение: я словно сливаюсь с полом. Ужасно клонит в сон. Глаза закрываются, и я уношусь прочь. Вот проснусь, и все, что я видел, окажется сном. И вода, звонко капающая из крана в полную крови ванну, и левая рука мальчика, касающаяся пола, и окровавленное бритвенное лезвие на бачке — этим же лезвием я брился накануне, — и полуоткрытые безжизненные глаза. Прочь, не хочу. Глаза — это слишком страшно.
Сплю. Не помню, что снится.
Кто-то трясет меня за плечо. Открываю глаза. Передо мной на корточках сидит мужчина. На нем знакомая хирургическая шапочка, рот прикрыт белой бумажной маской, на маске — сердце у меня замирает — капельки крови. На его пейджере фотография маленькой девочки с раскосыми глазами. Врач снимает маску — слава богу. Видеть больше не могу крови Сохраба. У доктора смуглая кожа — прямо швейцарский шоколад, который мы с Хасаном покупали на базаре в Шаринау, — редеющие волосы и карие глаза. Он представляется — доктор Наваз, — в речи его угадывается британский акцент. Мне вдруг хочется бежать от него, и подальше, — ведь я не вынесу его слов.
Он говорит: порезы были глубокие и мальчик потерял много крови.
Губы мои шепчут молитву.
Ла иллаалай Йлла, Мухаммад расул улла.
Он говорит: ему пришлось сделать несколько переливаний.
А как я скажу обо всем Сорае?
Его дважды вытаскивали с того света.
Даю обет совершить закят и назр.
И молодой здоровый организм победил.
Буду поститься.
Мальчик жив. Все хорошо.
Доктор Наваз улыбается. Смысл его слов ускользает. Он еще что-то говорит, но я уже ничего не слышу. Я целую ему руки, и прижимаюсь лицом к его ладоням, и поливаю слезами его короткие мясистые пальцы.
Он замолкает. Ждет.
У полутемной, набитой жужжащими приборами палаты интенсивной терапии форма буквы «Г». Доктор Наваз ведет меня между рядами коек, разделенных белыми пластиковыми занавесками. Кровать Сохраба самая последняя, рядом с ней пост медсестер, две девушки в зеленом делают записи и тихонько переговариваются между собой. Пока мы с доктором ехали в лифте, я боялся, что, завидев Сохраба, опять разрыдаюсь. Вот оно, бледное личико, его едва видно из-за проводов и трубок. Но глаза мои сухи. Странное оцепенение овладевает мной. Наверное, водитель, успевший в последнюю секунду отвернуть в сторону и чудом избежать лобового столкновения, испытывает нечто подобное.
Сидя на стуле в ногах у Сохраба, я засыпаю. Когда открываю глаза, небо в окне у поста медсестер ясное, светло-голубое. Всходит солнце. Моя тень падает на неподвижно лежащего мальчика.
— Вам бы поспать, — говорит мне сестра.
Не узнаю ее — наверное, из утренней смены. Она отводит меня в соседнюю палату — пустую — и вручает подушку и одеяло. Опускаюсь на обитый искусственной кожей диван и сразу же куда-то проваливаюсь.
Во сне я опять внизу, в комнатке возле входа в отделение скорой помощи. Появляется доктор Наваз, снимает маску, его неожиданно белые руки тщательно ухожены, волосы причесаны. Да это вовсе и не доктор. Это мистер Эндрюс, любитель помидоров из посольства. Набычившись, он щурит глаза.
Днем госпиталь — это путаница изломанных, залитых искусственным светом коридоров, по которым оживленно снуют люди. У этого лабиринта больше нет от меня тайн, я знаю, например, что кнопка четвертого этажа в лифте не горит и что дверь мужского туалета на том же этаже перекосило и, не надавив как следует плечом, ее не откроешь. Ритм больничной жизни тоже мне знаком: суматоха перед концом утренней смены, суетня и толкотня на протяжении всего дня, тишина и спокойствие ночью, прерываемые лишь стремительным движением сестер и врачей, если кого-то привезли на «скорой». Днем я бодрствую у кровати Сохраба, а по ночам брожу по коридорам, погруженный в мысли о том, что сказать мальчику, когда он очнется. Звук моих шагов разносится далеко. Придумать мне так ничего и не удается, и я возвращаюсь в палату интенсивной терапии с пустой головой.
Когда по прошествии трех дней извлекали дыхательную трубку и переводили мальчика в другую палату, меня в госпитале как раз не было. Измученный бессонницей, накануне вечером я отправился в гостиницу в надежде хоть немного поспать и всю ночь проворочался с боку на бок. Утро застало меня в ванной комнате. Всю кровь, конечно, смыли, отдраили стены, на пол постелили новые коврики, но все равно на ванну я старался не смотреть. А вот присесть на самый краешек почему-то хотелось. Я представил себе, как Сохраб пускает горячую воду, раздевается, развинчивает бритвенный станок, снимает металлические накладки, достает лезвие, зажимает между двумя пальцами, погружается в воду, лежит немного с закрытыми глазами… О чем он думал, когда резал себе руку?
В холле меня настиг господин Фаяз.
— Выражаю вам свое глубокое сожаление, но вынужден просить вас покинуть гостиницу. Ваше присутствие здесь отпугивает постояльцев и плохо сказывается на бизнесе, очень плохо.
Пришлось освободить номер. За три дня, которые я провел в госпитале, денег с меня не взяли. Ожидая на улице такси, я вспомнил слова, которые господин Фаяз сказал мне, когда мы нашли у мечети Сохраба. Дело в том, что вы, афганцы… такие беспечные. Я тогда посмеялся над ним, а зря. Ну как я мог заснуть, если перед этим принес Сохрабу весть, которой тот боялся больше всего на свете?
Таксиста я попросил сперва отвезти меня в персидский книжный магазин. А уже потом в госпиталь.
В новой палате Сохраба кремовые стены, украшенные обшарпанной серой лепниной, кафельный пол когда-то был белым. В палате находился еще один пациент — подросток из Пенджаба со сломанной ногой, медсестра сказала мне, что он упал с крыши движущегося автобуса. От загипсованной конечности к блокам тянулись веревочки с грузиками на конце.
Кровать моего племянника была у самого окна, утреннее солнце освещало ее. Рядом стоял охранник в форме, рот полон вареных арбузных семечек, — как несостоявшийся самоубийца, Сохраб находился под круглосуточным наблюдением. Так полагается, сказал мне доктор Наваз. Увидев меня, охранник отдал честь и покинул помещение.