Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки
— Мог бы занять теплое местечко на государственной службе, — сказал один из бездельников.
— Слишком грязно, — ответил ему Джордж.
Они почувствовали перемену, о которой большинство из нас только догадывалось; теперь мы уже не были стайкой слабаков с дрожащими коленками из сумасшедшего дома, которых они сегодня утром осыпали оскорблениями. Они, конечно, не стали так прямо извиняться перед девушкой, но когда попросили показать рыбу, были при этом сама вежливость. А когда Макмерфи с капитаном вернулись из магазинчика, мы все вместе выпили пива на дорожку.
В больницу мы возвращались поздно.
Девушка спала на груди Билли, а когда проснулась, выяснилось, что у него затекла рука, потому что он всю дорогу держал ее в страшно неудобном положении, и девушке пришлось ее растирать. Он сказал, что, если у него как-нибудь окажутся свободные выходные, он бы пригласил ее на свидание, и она сказала, что может навестить его недельки через две, пусть только скажет, в какое время, и Билли посмотрел на Макмерфи, не зная, что ответить. Макмерфи обнял их за плечи и сказал:
— В два часа, заруби себе на носу.
— В два часа пополудни?
Он подмигнул Билли и потрепал девчонку по голове своей лапищей.
— Нет. В субботу, в два часа ночи. Проскользнешь в ворота и постучишь в то окно, у которого стояла сегодня утром. Я поговорю с ночной сменой, чтобы тебя пустили.
Она захихикала и кивнула.
— Ты, чертов Макмерфи, — сказала она.
Кое-кто из Острых в отделении еще не лег, они собрались в уборной и спорили, утонули мы или нет. Мы шагали по коридору, испачканные кровью, прожаренные солнцем, воняющие пивом и рыбой, и несли своих лососей, словно мы герои-победители. Доктор спросил, не хотят ли они выйти и полюбоваться на его палтуса в багажнике машины, и мы все пошли назад — кроме Макмерфи. Он сказал, что немного устал и ему лучше завалиться на боковую. Когда он ушел, один из Острых, не ездивших с нами на рыбалку, спросил, почему Макмерфи выглядит таким пришибленным и уставшим, когда все остальные бодры и полны восторга. Хардинг объяснил, что вся разница в том, что он загорел меньше других.
— Вспомните, как Макмерфи ворвался сюда на всех парах, закаленный суровой жизнью на вольном воздухе, то есть в исправительно-трудовой колонии, румяный, пышущий здоровьем. Мы просто свидетели того, как увядает его величественный психопатский загар. Вот в чем дело. Сегодня он провел несколько изнурительных часов в тусклом свете рубки, тогда как мы были на палубе и впитывали витамин D. Конечно, и они могли до определенной степени его изнурить, эти суровые испытания в трюме, так что поразмыслите об этом, друзья. Что касается меня, я вполне мог бы обойтись несколько меньшей дозой витамина D в обмен на его исправительные работы. Особенно если бы бригадиром у меня была малютка Кэнди. Разве я не прав?
Я этого не сказал, но подумал: может быть, он не так уж и не прав. Я заметил, что Макмерфи устал еще раньше, когда возвращались в больницу и он настоял, чтобы мы проехали мимо местечка, где он жил когда-то. Мы только что распили последнюю банку пива и выбросили пустую жестянку в окно на светофоре, и откинулись на сиденьях, чтобы почувствовать прошедший день, плыть в сладкой дремоте, которая охватывает тебя после целого трудового дня, когда ты, не жалея себя, занимался приятным тебе делом — наполовину прожаренный солнцем, наполовину пьяный, бодрствующий только потому, что тебе хочется растянуть удовольствие подольше. Я смутно ощутил, что начинаю видеть в окружающей жизни что-то хорошее. Макмерфи учил меня этому. Не помню, когда мне было так хорошо — только когда я был мальчишкой и все вокруг было хорошо, и земля все еще напевала мне детские стишки.
Мы поехали не вдоль побережья, а двинулись вглубь, чтобы увидеть городок, в котором Макмерфи прожил дольше всего за всю свою жизнь. Мы спускались с холма Водопад и уже подумали, что заблудились, когда въехали в городок размером раза в два побольше больничной территории. По улице, где мы остановились, ветер гнал песок, закрывая солнце. Макмерфи припарковался у каких-то зарослей и показал рукой через дорогу:
— Здесь. Вот этот. Выглядит как самый большой сорняк — жалкий приют моей растраченной юности.
Вечерело, вдоль пыльной улицы выстроились сбросившие листву деревья, вонзившиеся в тротуар, словно деревянные молнии; асфальт вокруг них потрескался, и каждое окружено кольцом ограды. Линия железного частокола вырастала из земли, окружая заросший перепутавшимися сорняками двор, а в глубине виднелся большой дом с крылечком, упорно подставляющий ветру рахитичное плечо, чтобы его не унесло на пару кварталов дальше, словно картонную коробку из бакалейной лавки. Ветер уронил пару капель дождя, и я увидел, что окна дома закрыты ставнями, а дверь гремит на цепи.
А на крыльце висела одна из тех штук, которые делают японцы, — кусочки стекла на веревочке, и они звенят и стукаются друг о друга при малейшем дуновении; и осталось только четыре кусочка стекла. И эти четыре кусочка крутились, сбивались вместе и тихонько звякали над деревянным полом крыльца.
Макмерфи снова завел машину.
— Как-то однажды заезжал я сюда. Это было в тот год, когда мы возвращались с корейской бойни. Навестил. Мои старики еще были живы. Дома было хорошо. — Он отпустил сцепление, двинулся было вперед, но снова остановился. — О боже! — сказал он. — Посмотрите туда, видите платье? — Он показал назад. — На ветке, на том дереве? Тряпка, черная с желтым?
Высоко в ветвях мне удалось рассмотреть что-то похожее на флаг.
— Первая девчонка, которая затащила меня в постель, была одета в это самое платье. Мне было лет десять, а ей, наверное, и того меньше, и в то время переспать считалось серьезным делом. Я спросил ее, не кажется ли ей, что нам следует сообщить об этом. Например, сказать родителям: «Мама, мы с Джуди сегодня обручились». И я это серьезно говорил, такой был дурак; думал, если ты это сделал, парень, значит, ты законно женат, прямо с этой минуты, хочешь ты этого или нет, и это правило действует без исключений. Но эта маленькая шлюшка — восемь-девять лет, не больше — потянулась, подняла с пола платье и сказала, что оно мое: «Ты можешь это где-нибудь повесить, а я пойду домой в трусах — они все поймут». Господи Иисусе, девяти лет от роду, — сказал он, потянулся и ущипнул Кэнди за нос, — а знала куда больше любой проститутки.
Она засмеялась и укусила его за руку; он стал разглядывать след от зубов.
— Она отправилась домой в трусах, а я дождался темноты, рассчитывая потихоньку выбросить это чертово платье, чтобы никто не заметил, — но вы видели, какой ветер? — он подхватил платье, словно коршун, и унес его куда-то за дом, я и не видел куда, а на следующее утро — Господи Боже! — оно болталось на этом дереве, и мне казалось, что весь город будет смотреть на него. — Он лизнул руку с таким удрученным видом, что Кэнди рассмеялась и поцеловала его. — Так что мой флаг развевался на ветру, и с того самого дня вплоть до сегодняшнего я жил согласно своему имени — неутомимый любовник, — и, видит Бог, это правда: маленькая девятилетняя девчонка из моего детства — вот кого следует в этом винить.