Герберт Уэллс - Отец Кристины-Альберты
— Предположим, — сказала Кристина-Альберта, — предположим, человека бросили в тюрьму, оклеветали перед всем миром; предположим, его забрали оттуда, заставили выкопать для себя могилу, потом застрелили на ее краю, закопали, некоторое время лгали о нем и позабыли. Убили ведь не часть расы, и это не нечто чудесное, продолжающееся дальше, это человек, которого убили, с которым покончили. Ваш мистицизм — всего лишь уловка, чтобы укрыться от безнадежности этого. Только он не помогает. Подобное случалось. И сейчас случается. В России. В Америке. Повсюду. Людей просто уничтожают — душу и тело, надежду и волю. С этим человеком и его черной вселенной покончено; он потерпел поражение и уничтожен; конец всем его делам, и никакие умные разговоры на мягких диванах в теплых сумерках ни на йоту этого не изменят. Это крушение. Если я потерпела крушение, то я его потерпела, если у меня есть желания и мечты, и они окажутся бессильными и погибнут, погибну и я. И сказать, что я не умерла, или что они преобразились, сублимировались в нечто лучшее, значит просто жонглировать словами.
— Моя дорогая, — сказала мисс Лэмбоун мисс Минз, — вы правда не озябли? — В ее голосе слышалось мягкое предупреждение, что она утратит интерес к разговору, если эта девчонка не перестанет в него вмешиваться, и что она займется накидками и шалями, положив сумерничанию конец.
— Дорогая, мне очень хорошо, — ответила мисс Минз. — Все это!.. Я была бы готова сидеть так вечно.
Но Кристина-Альберта пренебрегла предупреждением мисс Лэмбоун. Ей надо было высказать что-то, и был кто-то, кому она хотела это высказать не слишком прямолинейно, не слишком открыто.
— Все это богословие, эта религия, новые религии, которые всего лишь перекрашенные старые…
— Вновь рожденные, — сказал Пол.
— Перекрашенные. Мне они ни к чему. Но я хотела сказать не это, я хотела сказать, что вы неправы в отношении моего папочки. Абсолютно не правы. Это я знаю твердо. Мистер Лэмбоун нарядил его под свою собственную философию, а она у него сложилась задолго до того, как он познакомился с ним. А вы заговорили папочку, внушили ему идеи мистера Лэмбоуна, когда он был разбит и сломлен, — потому что они подходили к его состоянию. Прежде их у него не было. Я знаю его и точно знаю, как он мыслил. Я выросла на нем. И со мной он разговаривал больше, чем с кем-нибудь. И говорить о нем так — полная чушь. Будто его восторженность объяснялась тем, что великая душа точно приливная волна переполняла заводь маленькой души. Так не было. Когда он говорил, что он Владыка Мира, он хотел быть Владыкой Мира. Он вовсе не хотел включать в себя других людей, или чтобы его включали. Он был исключительно самим собой, когда был Саргоном, как и когда был Альбертом-Эдвардом Примби. Даже еще больше… И я верю, что точно так же дело обстоит со всеми нами.
Она заговорила торопливее, зная, что некие силы готовятся прервать ее.
— Я хочу быть самой собой, и ничем больше. Я хочу мир… для себя. Я хочу быть в мире одной из богинь. И не важно, что я некрасивая девушка с дурными от природы манерами. И не важно, что это невозможно. Это то, чего я хочу. Я создана хотеть этого. И ведь выпадают мгновения… Одно мгновение славы лучше, чем ничего… Я верю, что вы все хотите чего-то подобного. Вы просто убедили себя, будто не хотите. И называете это религией. Я не верю, что кто-либо исповедовал религию с самого начала. Буддизм, христианство, этот фантастический саргонизм, пародия на религию, которую вы изобрели как тему для вечерней беседы, — все они утешения и подпорки, лубки и деревянные ноги. Бесспорно, люди пытались уверовать в такие религии. Сломленные люди. Но если мы не можем исполнить желания наших сердец, почему мы должны кричать им: «Зелен виноград»? Я не хочу служить — ничему и никому. Может быть, я рвусь навстречу крушению, может быть, вселенная — это система крушений, но это не меняет факта, что чувствую я именно так. Возможно, я потерплю поражение, возможно, я обязательно потерплю поражение, но чтобы вынести из него сердце, полное раскаяния, и начать все сначала паинькой, частицей чего-то другого — нет уж! О, я знаю, что бью кулаками по стене. Это не моя вина. Почему мы не берем? Ах, почему мы не смеем?
Мисс Лэмбоун пошевелилась, зашуршала.
Сгусток мрака, который был Дивайзисом, заговорил с Кристиной-Альбертой, и мисс Лэмбоун затихла.
— Мы не берем и мы не смеем, — сказал он, — мы не бросаем вызова законам и обычаям, потому что в нашей жизни есть многое другое — в нас, а не вне нас, — более для нас важное. Вот почему. Полу нравится облачать свои взгляды на все это в старую мистическую фразеологию, но на самом-то деле он ненаучным языком определяет психологический факт. Вы полагаете, что вы просты, а в действительности вы очень сложны. Вы индивид, но вы же и раса. Такова ваша натура, и моя, и кого угодно. Чем больше пробуждается наш интеллект, тем больше мы это сознаем.
— Но именно отличие, вот что такое я, а не общая часть. Раса во мне для меня значит не больше, чем земля, по которой я хожу. Я — Кристина-Альберта, я не Женщина с большой буквы и не Человечество. Как Кристина-Альберта я хочу, и хочу, и хочу. А когда дверь перед моим воображением захлопывают, я кричу, я протестую. Зачем делать вид, будто я сама отказываюсь от того, чего иметь не могу? Почему превращать в достоинство отказ от чего-то или невозможность его получить? Ненавижу идею самопожертвования. Какой смысл появится на свет Кристиной-Альбертой для того лишь, чтобы пожертвовать тем, что ты Кристина-Альберта? Какой смысл быть иной, если нельзя жить по-иному?
Неожиданно ее перебила мисс Лэмбоун.
— Жизнь женщины — это одно долгое самопожертвование.
Наступила пауза.
— Но мы же получили право голоса? — сказала Кристина-Альберта почти насмешливо. — Почему жизнь женщины одно самопожертвование?
— Подумайте о детях, которых мы носим под сердцем, — сказала мисс Лэмбоун сдавленным голосом.
— Ну-ну! — сказала Кристина-Альберта и удержалась от неблагопристойной реплики.
— Самое удивительное в нас, — вновь заговорила она после паузы, — самое удивительное в женской натуре, это то, что среди нас так мало желающих иметь детей. В любом случае многие из нас детей не хотят. Теперь, когда я начинаю кое-что узнавать про биологию, мне понятно, насколько это замечательно. Нас, как расу, специализированную на детях, должно было бы пожирать желание иметь их. На самом же деле большинство современных женщин пойдет на все, лишь бы не иметь детей. Мы их боимся. Мне они представляются ордой притаившихся карликов, готовых наброситься на меня и пожрать все мое существование. И я не просто не хочу их, я живу в вечном страхе перед ними. Любви мы можем хотеть. Многие из нас ее хотят. Очень. Мы хотим любить и быть любимыми, стать близкими и родными кому-нибудь. Полагаю, это иллюзия. Одна из неуклюжих уловок природы. Одна иллюзия. Он исчезает — его никогда и не было. В прежних условиях этого было достаточно: появлялись дети, которые требуются Природе. Но мы не думаем о детях. Не хотим думать о них. Вот так! И в любом случае дети не освобождают женщину от эгоизма, а только расширяют и усиливают его. Я видела, как умные девушки выходят замуж, заводят детей. Стоит младенцу появиться, как их интеллект испаряется. Они превращаются в рабынь инстинкта, возящихся с пеленками. При одной мысли об этом мне хочется завизжать. Нет, я эгоистка, чистейшая и простейшая. Я Кристина-Альберта, и только она. Я не Саргон, я отказываюсь иметь что-либо общее с этим вездесущим кем-то — никем.
— В конце концов, это может быть лишь фаза в вашем развитии, — сказал Дивайзис.
— Единственная, мне известная.
— Это очевидно. Но уверяю вас, Кристина-Альберта, ваш бунт и страх — всего лишь фаза. Вы говорите о восстании, эгоизме, анархизме, как вопит здоровый младенец, чтобы вдохнуть свежего воздуха в легкие, избавиться от застоявшегося. Младенец не знает, почему он вопит, и, возможно, его мозгу чудится какая-то неясная обида…
— Продолжайте, — сказала Кристина-Альберта. — Бичуйте меня, бичуйте.
Бобби почудились в ее голосе слезы.
— Нет, вы еще так молоды, моя милая, — сказал Дивайзис.
«Моя милая!»
— Не такая уж молодая. Вовсе не молодая! — вскричала Кристина-Альберта. — Если я доживу до восьмидесяти, — сказала она затем, — буду ли я способна чувствовать больше, чем чувствую теперь? Почему вы все время обходитесь со мной, как с ребенком?
— Способность чувствовать — не единственная мерка, — сказал Дивайзис. — Даже сейчас, сегодня, вы говорите не так, как верите. Вы совсем не эгоистичная авантюристка. Во множестве проблем вы становитесь на чью-то сторону. Например, вы настаиваете, что вы коммунистка.
— А! Просто, чтобы крушить, — сказала Кристина Альберта. — Крушить все.
— Нет. Вы говорите так сейчас, но раньше вы говорили мне другое. Вас заботит мир. Вы хотите способствовать общим интересам. Вы воспитали в себе страсть к научным истинам. Ну, так нет способа отгородить вашу индивидуальность ни в науке, ни в социальных вопросах. Вы часть по необходимости, быть абсолютно целым вы не можете. Вы уже убедились, что не способны отгородиться. И будете втягиваться все больше, хотите вы того или нет. Таков дух времени. То же происходит и с нами всеми. Вам не уклониться. Наша работа, наше участие — вот первое в наших жизнях. Вот перед чем теперь должна склониться гордость, и страсть, и романтика. Мы должны захлопнуть, запереть на замок и все засовы дверь, оставив за ней все личные страсти, помеху в нашей работе. Заприте их и забудьте. Как второстепенное. Работайте. Дайте шанс более великому завладеть вами.