Богомил Райнов - Только для мужчин
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?
– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.
Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.
– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.
– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.
И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.
– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.
– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…
– Ты не любишь баранины с картофелем?
– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.
– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.
Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.
– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?
Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.
– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.
– Вот он.
Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.
– Так давай же, чего ждешь? И садись.
– В отделе возникли некоторые разногласия, – говорю я, положив папку на стол. – Янков, наверное, вам говорил.
– Да, говорил. Потому я тебя и вызвал. А не то вызвал бы вас обоих.
И без лишних слов Главный погружается в рукопись. Это не историческое исследование. Пять страничек на машинке, до предела нашпигованных фактами. Краткие суждения, определяющие позиции разных сторон и ставящие читателя перед вечным вопросом: кто виноват? А дальше – скупой комментарий, дающий представление об истинном положении веще!», и краткие выводы, чтобы все же внести ясность: кто же все-таки и в чем виноват. Сухая заметка. Без претензий на художественную ценность.
Главный читает внимательно – не по диагонали – и где рычит, где пыхтит, а где хранит загадочное молчание. Закрыв наконец папку, он отодвигает ее в сторону и говорит как бы про себя:
– Яблоко от яблони…
– Что? – спрашиваю я.
Это упоминание о яблоке наводит меня на размышления. Если уж он пускает в ход поговорки, дело ясное. Впрочем, оно с самого начала было достаточно ясным. Я заранее знаю, что вся моя работа пойдет прахом.
– В свое время твой отец сделал такой вот материал. И погорел на нем…
– Это же когда было! – напоминаю я.
– Да, – кивает Главный. – Но и сейчас нечего надеяться, что за такой материал нас по головке погладят.
– Насколько я понимаю, Янков того же мнения.
Шеф глядит на меня недовольно, собирается что-то выдать не слишком приятное, но, взяв себя в руки, спрашивает:
– А почему ты считаешь, что Янков того же мнения?
– Так… Прищемили ему хвост.
– С чего ты взял?
– А с того, что и мне пытались прищемить.
– Каким образом?
Я рассказываю в нескольких словах о беседе с Ганевым.
– Почему ты мне об этом не сказал?
– А о чем тут говорить? Частный разговор. Все недоказуемо.
– Это не частный разговор! – кипятится Главный. – И я не следователь, чтобы выискивать доказательства. О таких вещах принято сообщать, да будет тебе известно…
Раз кипятится, значит, настроение нормальное.
Главный молчит какое-то время, как бы что-то обдумывая. Потом опять спрашивает:
– Все факты выверены?
– От первого до последнего. В обоснование у меня целая папка документов.
– Принесешь ее мне. И сдавай материал в набор. – Стукнув кулаком по столу, шеф заканчивает: – Будем публиковать!
Старики опять схлестнулись. Реплики между двумя креслами пролетают словно молнии, а тем временем мы втроем беспомощно наблюдаем с дивана за разразившейся грозой.
Противники сидят друг против друга. Димов – хилый, с лицом цвета пожелтевшей от времени слоновой кости и ввалившимися лихорадочными глазами. Несторов – массивный и грузный, на его скулах то и дело вспыхивают багровые пятна. Прищуренные глаза, резкие черты лица, бронированного недоверием.
Начался вечер очень мирно, тем более что Димов слишком обессилел, чтобы сражаться, а Несторов малость простыл – от этого не застрахованы даже здоровяки, зябко кутается в какую-то старую шинель.
Такая вполне идиллическая обстановка, верно, сохранялась бы до конца, если бы во время совершенно безобидной пикировки Рыцарь не обронил слово «догматик».
– Догматик? – ощеривается Несси. – Вы так произносите это слово, будто объявляете смертный приговор.
– Смертные приговоры не по нашей части, – возражает Димов. – На них специализируются другие.
– Ваша беда в том, что вы усматриваете догму в любой истине, особенно когда она простая и ясная, – продолжает Несси не слушая.
– Простых истин не бывает. – Рыцарь качает головой, глядя на дочь. – Если бы истины были простыми, то «Капитал» Маркса не был бы толстым, как Библия, а состоял бы всего из пяти фраз.
– В том-то и дело, что марксизм может вместиться и в пять фраз, – упорствует Несси. – И в каких-то случаях его и следует излагать пятью фразами, потому что не каждому дано освоить «Капитал». А эти пять фраз вы объявляете догмами.