Олдос Хаксли - Контрапункт
Барлеп посмотрел, улыбнулся и расхохотался.
— Великолепно! — сказал он.
Рисунок слева изображал восходящую кривую. За очень маленькой обезьяной следовал чуточку более крупный питекантроп, за которым, в свою очередь, следовал немного более крупный неандерталец. Палеолитический человек, неолитический человек, египтянин и вавилонянин бронзового века, эллин и римлянин железного века — фигуры становились постепенно все более рослыми. Ко времени появления Галилея и Ньютона представители человеческой расы достигли вполне приличных размеров. Уатт и Стефенсон, Фарадей и Дарвин, Бессемер и Эдисон, Рокфеллер и Уонамейкер — все выше и выше делались люди, пока не достигали роста современного человека в лице самого мистера Герберта Уэллса и сэра Альфреда Монда. Не было позабыто и будущее. В сияющем пророческом тумане фигуры Уэллса и Монда, все вырастая при каждом повторении, взвивались триумфальной спиралью за пределы листа в утопическую бесконечность. Рисунок справа представлял менее оптимистическую кривую, состоящую из вершин и падений. Маленькая обезьяна очень быстро превращалась в цветущего высокого представителя бронзового века, который уступал место очень крупному эллину и немногим меньшему этруску. Римляне снова становились мельче. Монахов Фиваиды [139] трудно было отличить от первобытных маленьких обезьян. Далее следовало несколько рослых флорентинцев, англичан и французов. Их сменяли отвратительные чудовища, снабжённые этикетками «Кальвин» [140], «Нокс», «Бакстер» и «Уэсли». Рост представителей человеческой расы все уменьшался. Викторианцы были изображены карликами и уродами, люди Двадцатого столетия — недоносками. В тумане будущего виднелись все мельчавшие уродцы и зародыши с головами, слишком крупными для их расслабленных тел, с обезьяньими хвостами и с лицами наших наиболее уважаемых современников; и все они кусались и царапались и грызли друг друга с той методической энергией, которая свойственна только высокоцивилизованным существам.
— Я хотел бы поместить один или два из этих рисунков в «Литературном мире», — сказал Барлеп, когда они просмотрели все содержимое папки. — Обычно мы не помещаем рисунков: мы — миссионеры, искусство для искусства — не наш девиз. Но эти ваши вещи — не только рисунки, а и притчи. Должен признаться, — добавил он, — я завидую вашей способности выражать свои мысли так ярко и сжато. Мне пришлось бы затратить сотни и тысячи слов, чтобы сказать то же самое и с меньшей живостью в своей статье.
— Именно поэтому, — кивнул Рэмпион, — я теперь почти отказался от литературы. Она не годится для выражения тех мыслей, которые я теперь хочу высказать. А какое счастье избавиться от слов! Слова, слова, слова [141]. Они отгораживают нас от мира. Почти все время мы соприкасаемся не с вещами, а с заменяющими их словами. И часто это даже не слова, а мерзкая метафорическая болтовня какого-нибудь поэтишки. Например: «Но среди волн душистой темноты угадываю каждый аромат…» [142] Или: «При каждом падении смягчалось вороньё крыло темноты, и оно улыбалось». Или вот: «Тогда коснусь я лёгким поцелуем долины лилий и блаженства лона». — Он с усмешкой посмотрел на Барлепа. — Даже лоно блаженства они превращают в метафорическую абстракцию. Долина лилий! Действительно! Ох, уж эти мне слова! С какой радостью я распростился с ними! Я словно вырвался из тюрьмы — конечно, очень изящной, фантастической тюрьмы, в которой есть фрески и гобелены и чего-чего только нет. Но всетаки внешний мир лучше. Живопись позволяет мне соприкасаться с ним. Я могу сказать то, что хочу.
— Что ж, — сказал Барлеп, — все, что я могу сделать, — это доставить вам аудиторию, которая станет вас слушать.
— Не завидую им! — засмеялся Рэмпион.
— А по-моему, они должны это выслушать. На каждом из нас лежит ответственность. Именно поэтому я хотел бы поместить некоторые из ваших рисунков в нашем журнале. Я считаю это своим святым долгом.
— Ну, если для вас это вопрос категорического императива, — снова засмеялся Рэмпион, — тогда что ж: публикуйте. Берите любые. Конечно, мне было бы особенно приятно, если бы вы отобрали самые сногсшибательные.
Барлеп покачал головой.
— Начинать нужно потихоньку, — сказал он. Он не настолько верил в жизнь, чтобы рисковать тиражом журнала.
— Потихоньку, потихоньку, — передразнил Рэмпион. — Все вы, газетчики, одинаковы. Никаких потрясений. Безопасность — прежде всего. Тихая, спокойненькая литература. Безболезненное удаление предрассудков. Новые идеи вставляются только под наркозом. Читателей держат все время в состоянии лёгкой дремоты. Безнадёжная вы, в общем, публика!
— Безнадёжная, — повторил Барлеп тоном раскаивающегося грешника. — Я знаю это. Но, увы, нам приходится идти на компромисс с миром, с плотью и дьяволом.
— Против этого я как раз не возражаю, — ответил Рэмпион. — Гораздо более отвратительными мне кажутся ваши компромиссы с небом, порядочностью и Господом Богом. Впрочем, при данных обстоятельствах вы, пожалуй, и не можете иначе. Берите, что вам больше по душе.
Барлеп стал выбирать.
— Я возьму вот эти, — сказал он наконец, показывая Рэмпиону три наименее острых и полемических рисунка. — Вы не возражаете?
— Если бы вы подождали ещё недельку, — пробурчал Рэмпион, взглянув на рисунки, — я приготовил бы вам копию Ари Шеффера.
— Боюсь только, — сказал Барлеп с одухотворённым выражением, появлявшимся на его лице всякий раз, когда он заговаривал о деньгах, — боюсь, что я не смогу много заплатить за них.
— Что ж, мне это не впервой. — Рэмпион пожал плечами. Барлеп был очень доволен, что дело приняло такой оборот.
«В конце концов, — подумал он, — это правда. Рэмпион не привык, чтобы ему много платили. Да при его образе жизни ему много и не нужно. Ни автомобиля, ни прислуги…»
— Хотелось бы заплатить вам больше, — сказал он вслух, переходя на безличную форму. — Но журнал… — Он покачал головой. — Мы пытаемся научить людей любить все самое возвышенное, даже если оно не приносит им прибыли. Пожалуй, мы могли бы дать вам по четыре гинеи за рисунок.
— Не очень по-королевски, — рассмеялся Рэмпион. — Впрочем, берите. Если вам угодно, берите их хоть задаром.
— Что вы, что вы! — защищался Барлеп. — Этого я не сделаю. «Мир» не живёт благотворительностью. Он платит за все — к сожалению, немного, но все-таки платит. Я считаю это вопросом чести, — продолжал он, мотая головой, — хотя бы мне пришлось платить из собственного кармана. В этом отношении я принципиален, строго принципиален, — настаивал он, с трепетом законного удовлетворения созерцая внутренним оком некоего честнейшего и готового пожертвовать собой Дениса Барлепа, платящего сотрудникам из собственного кармана, в чьё существование он сам начинал почти искренне верить. Он говорил, и с каждым словом очертания этого возвышенно-бедного, но честного Барлепа все ясней вырисовывались перед его внутренним взором; и в то же время «Мир» все больше и больше приближался к несостоятельности, а счёт за ленч все вырастал и вырастал, а доходы Барлепа соответственно уменьшались.