Халед Хоссейни - И эхо летит по горам
— Это, собственно, и есть фотоаппарат, — сказала она, — черный ящик с отверстием, пропускающим свет, и с тем, что этот свет поглощает. Давай иголку.
Я передал ей мамину швейную иглу. Относился я к потенциалу этой доморощенной камеры, мягко говоря, скептически: на что вообще способны обувная коробка и иголка? Но Талия взялась за эту затею с такой убежденностью и уверенностью в своих силах, что мне пришлось допустить малую вероятностью того, что, глядишь, все и сработает. Ей удалось меня убедить, что она знает кое-что неведомое мне.
— Я тут произвела кое-какие расчеты, — сказала она, аккуратно прокалывая боковину коробки иглой. — Без линзы мы в меньшей стороне отверстие делать не можем, слишком коробка длинная. А вот большая примерно подойдет. Главное — дырочка правильного размера. По моим прикидкам ноль шесть миллиметра должна быть. Вот. Теперь нужна шторка.
Голос Мадалини тем временем перешел на приглушенное взволнованное бормотание. Я не слышал, о чем она рассказывает, но различал, что говорит она медленнее, чем раньше, выговаривая слова, и представил, как она склоняется вперед, уперев локти в колени, смотрит в глаза не мигая. С годами я хорошо изучил эту манеру. Когда люди так разговаривают, они, скорее всего, рассекречивают что-то, обнажают, признаются в каком-нибудь ужасе, прося собеседника о чем-нибудь. Такие разговоры — конек команд личного оповещения о военных потерях, юристов, расписывающих достоинства сделки со следствием, полицейских, тормозящих машины в три часа ночи, неверных мужей. Сколько раз сам я применял такой тон в кабульских больницах? Сколько раз отводил я целые семьи в какой-нибудь тихий угол, просил их сесть, подтаскивал себе стул и, страшась грядущего разговора, собирал в кулак волю, чтобы выложить им новости?
— Она сейчас про Андреаса, — сказала Талия ровно. — Могу поспорить. Они здорово поссорились. Передай липкую ленту и ножницы.
— Какой он? Ну, помимо того что богатый?
— Кто? Андреас? Да нормальный. Много ездит. Когда он дома, у него всегда люди. Важные — министры, генералы, в таком роде. Они пьют у камина, говорят ночи напролет — в основном про бизнес и политику. Мне их слышно из моей комнаты. Когда у Андреаса гости, мне положено сидеть наверху. Но он мне покупает всякое. Платит за учителя, который ко мне ходит. И вполне мило со мной общается.
Она приклеила поверх отверстия прямоугольный кусок картона, который мы тоже закрасили черным.
Внизу все стихло. Я срежиссировал в голове сцену. Мадалини беззвучно плачет, теребит носовой платок, будто это кусок пластилина, от мама́ не слишком много проку, вид у нее чопорный, лицо вытянутое, с малюсенькой улыбкой, будто у нее под языком тает что-то кислое. Мама́ не выносит, когда люди при ней плачут. Она еле может смотреть на опухшие глаза и обнаженные, умоляющие лица. Считает слезы признаком слабости, вульгарной мольбой о внимании, а она такому не потворствует. Не может она заставить себя утешать. Когда я вырос — понял, что это не самая сильная ее сторона. Скорбь должно оставлять при себе, думает она, а не размахивать ею. Когда был маленьким, однажды я спросил, плакала ли она, когда разбился отец.
На похоронах? В смысле, на захоронении?
Нет.
Потому что ты не грустила?
Потому что никого не касалось, грущу я или нет.
А ты бы заплакала, если б я умер, мама́?
Давай надеяться, что мы этого никогда не узнаем, — ответила она.
Талия взяла коробку с фотобумагой и сказала:
— Тащи фонарик.
Мы забрались к мама́ в чулан, хорошенько закрыли дверь и напихали под двери полотенца, чтобы не пробился дневной свет. Оказавшись в абсолютной темноте, Талия велела включить фонарик, который мы завернули в несколько слоев красного целлофана. В тусклом свете мне видны были только ее тонкие пальцы — она отрезала кусок фотобумаги и приклеила его внутри коробки на противоположной от отверстия стороне. Фотобумагу мы купили накануне в лавке господина Руссоса. Когда подошли к кассе, господин Руссос глянул на Талию поверх очков и спросил: «Это ограбление?» Та наставила на него указательный палец и дернула большим, будто взвела боек.
Талия закрыла крышку обувной коробки, заслонила отверстие шторкой. В темноте произнесла:
— Завтра сделаешь первый в своей карьере снимок.
Не разобрать было, шутит она или нет.
Мы выбрали пляж. Установили коробку на плоском камне и крепко привязали ее веревкой: Талия сказала, что, когда откроем шторку, шевелить аппарат будет нельзя, совсем. Она придвинулась ко мне и глянула поверх коробки, словно в видоискатель.
— Отличный ракурс, — сказала она.
— Почти. Нужна модель.
Она глянула на меня, поняла, что я имею в виду, и сказала:
— Нет, не буду я.
Мы немного поспорили, и наконец она согласилась, но при одном условии: без лица в кадре. Сняла туфли, влезла на гряду валунов в нескольких шагах от аппарата, раскинув руки, как канатоходец. Присела на один из камней, лицом на запад — к Сиросу и Кифносу. Устроила волосы так, чтобы они прикрывали тесемки маски на затылке. Глянула на меня через плечо.
— Помни, — прокричала она, — считай до ста двадцати.
Развернулась лицом к морю.
Я склонился над коробкой, поверх нее посмотрел на спину Талии, на ансамбль валунов вокруг нее, на плети водорослей, застрявшие между них, словно мертвые змеи, на маленький буксир, что болтался вдалеке, на усиливавшийся прилив, налетавший на иззубренный берег и отползавший прочь. Поднял шторку и принялся считать.
Раз… два… три… четыре… пять…
Мы лежим в постели. В телевизоре показывают дуэль двух аккордеонистов, но Джанна выключила звук. Ставни стригут полуденный свет, и он падает полосами на остатки пиццы «Маргарита», что мы заказали в номер. Нам ее доставил высокий тощий человек с безупречно прилизанными черными волосами, в белой куртке и черном галстуке. На столике, что он вкатил в номер, — тонкая ваза с одинокой розой. Он с шиком поднял купол крышки, прикрывавшей пиццу, взмахнув рукой, будто фокусник, извлекший перед публикой кролика из цилиндра.
Вокруг нас среди мятых простыней — фотографии из моих путешествий последних полутора лет, я показывал их Джанне. Белфаст, Монтевидео, Танжер, Марсель, Лима, Тегеран. Показываю ей снимки общины, к которой я ненадолго подселился в Копенгагене, жил с датчанами-битниками в драных футболках и вязаных шапочках; они создали на территории бывшей воинской части общину с самоуправлением.
А где же ты сам? — спрашивает Джанна. — Тебя нет на фотографиях.