Леонид Габышев - Одлян, или Воздух свободы
Когда Глаз вставал, взгляд останавливался на волчке, а когда садился, взгляд упирался в низ двери. Ему надоела темно-коричневая, обитая железом дверь, и он повернулся к стене.
В полночь дежурный открыл топчан. Глаз лег на холодные доски, но скоро замерз: одет в хлопчатобумажные брюки, майку и куртку без подкладки. Встал с топчана и всю ночь проходил по карцеру. В шесть утра попкарь захлопнул топчан, сочувственно взглянув на продрогшего и невыспавшегося Глаза.
Вскоре дубак принес завтрак. Полбуханки черного хлеба, разрезанного на три части, и несколько ложек овсяной каши, размазанной по миске. Хлеб в карцере, как и в камерах, давали на весь день. Хочешь — съешь зараз, хочешь — растяни удовольствие, если хватит силы воли, на весь день. Малолеткам в карцере ни белого хлеба, ни масла, ни сахара не давали.
Сел на бетонный табурет и, не торопясь, смакуя скудный завтрак, съел с кашей самый маленький кусочек хлеба. «Эх, чайку бы горяченького кружечку. И довольно. Согрелся бы малость»,— подумал он и выпил из алюминиевой миски чуть теплый, слабо заваренный, неподслащенный чаек.
Всю ночь хотелось курить, а сейчас, после завтрака, тем более.
В обед подали полмиски первого. Взял второй кусочек хлеба, что побольше, и, растягивая удовольствие, выхлебал пустую баланду.
До самого ужина ходил из угла в угол, иногда спрашивая у попкаря напиться, даже если пить не хотелось. Дубак приносил воду в чайнике и наливал в алюминиевую миску, — она была в карцере. Выхлебав с последней порцайкой хлеба уху, — в ней плавали две мизерные картофелины, и не было даже косточки, — Глаз выпил теплый чай и зашагал из угла в угол.
Вечером стало холоднее: мороз крепчал.
Наконец поманило спать. Но топчан откроют ночью. Да и что толку от топчана, если ляжешь и сразу становится зябко от студеных досок. «Вот, падлы, хотят меня заморозить. Но не выйдет, в рот вас всех…»
Глаза знобило. «Не заболел ли я? Да нет, голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно!» Но он еле прошептал: «Боже, помоги мне согреться». И начал приседать.
В двенадцать открыли топчан. Расстегнул верхнюю пуговицу у куртки; натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто дышать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, поприседал, побегал, походил и снова лег.
Так прошла ночь.
Днем сильно клонило ко сну. Но лечь не на что. Иногда посещало отчаяние. «Что сделать с собой, чтобы прекратились эти мучения? Упасть на бетон головой в холодный угол и околеть?» Он представил, как его, замерзшего, выносят из карцера, а начальство и дубаки говорят: «Шустрый был, а холода не выдержал. Околел. Туда и дорога. Одним стало меньше». «Нет, шакалы, — возмутилась его душа, — я не замерзну, не околею. Я выдержу. Я буду приседать. Буду бегать. Ходить. Холодом вы меня не проймете».
Он вспомнил Веру. Вот она сидит за последней партой и, не зная, что он за ней наблюдает, сосредоточенно смотрит и внимательно слушает учителя. Вера… И Глаз представил: в классе Вера сидит одна. Он вбежал в класс и пал возле нее на колени, взял ее руку и нежно-нежно поцеловал; встав, наклонился, расцеловал ее и задохнулся запахом волос. «Я верю, Вера, — верой в тебя и холод победить. Ради тебя отсижу не одни сутки в холодном карцере. Готов сидеть целую зиму, если б мне сказали, что, если останусь живой, буду с тобой». Глаз стиснул зубы, сжал кулаки, закрыл глаза. «Вера!» Разжал руки, открыл глаза, и у него волнами пошли фиолетово-оранжевые круги из глаз и, доходя до мохнатой стены, разбивались, но тут же шли новые. «Верочка!.. Нет-нет, я ничего с собой не сделаю. Я останусь жив».
Глаз опять стал приседать, ходить и бегать.
Порой, приседая, чувствовал: на секунду-другую теряет сознание. И тогда вытягивал перед собой руки, чтобы, в случае если упадет, не удариться о бетон головой. Но нет, сознание возвращалось. Дремал на ходу, как в Одляне. Иногда наваливался на дверь. Около дверей — теплее.
Ночью открыли топчан, и Глаз бухнулся. Часто соскакивал и грелся. Днем ходил как очумелый. Сил было мало. Приседал по нескольку раз. Бегал тоже меньше. Голова раскалывалась.
Мерзнуть стал сильнее. И вновь вернулось отчаяние: «А что, если вскрыть вены? Заточить о бетон пуговицу и чиркнуть по вене. Тогда или умру, или переведут в другой, теплый, карцер. А что подумают дубаки? Скажут: «Резанул себя, холода испугался».
Глаз ощупал взглядом заледенелый угол. «Так это не краска, это — кровь. Кто-то, не выдержав холода, все же вскрыл себе вены. Интересно, посадили его после этого в теплый карцер? Нет-нет! Вскрывать ни за что не буду. Это последнее средство. Вы, суки, пидеры, выдры, кровососы поганые, не дождетесь от меня, я не чиркну по вене. Я буду ходить, приседать и бегать. Я все равно выдержу».
В оставшиеся два дня Глаз не чиркнул себя по вене, не упал распластанный в ледяной угол. Разводящий, ведя его в камеру, смотрел с уважением. Пятый выдерживал не каждый.
6
Глаза повели в трехэтажный корпус. На третьем этаже разводящий беззлобно, но с явной усмешкой сказал:
— Ну, держись. Здесь несильно разбалуешься.
И его закрыли в камеру.
— Здорово, мужики.
Взросляки промолчали.
Глаз положил матрац на свободную шконку и оглядел зеков. Их пятеро. Двое играли в шашки, остальные наблюдали. Такого никогда не бывало ни на малолетке, ни на взросляке, чтобы на новичка не обратили внимания.
— Здорово, говорю, мужики.
На него никто не взглянул.
Расстелил матрац. Ужасно хотелось спать. Лечь, не поговорив с сокамерниками, даже если они не поздоровались, счел за неуважение. Чтобы не рисоваться посреди камеры, сел на шконку.
Доиграв партию, зеки убрали шашки и посмотрели на новичка. Среди пятерых выделялся один: коренастый, широкий в плечах, смуглый, с мохнатыми бровями, с чуть проклюнувшимися черными усами и властным взглядом, лет тридцати пяти. «Он, наверное, и держит мазу»,— подумал Глаз.
— Ну что, откуда к нам? — спросил коренастый.
— Из трюма, — ответил Глаз.
Коренастый промолчал, а высокий белобрысый парень лет двадцати с небольшим переспросил:
— Откуда-откуда?
— Из кондея, говорю, — ответил Глаз, а сам подумал: «Что за взросляк, не знает, что такое трюм».
— Ну и как там? — продолжал коренастый.
— Да ничего.
— Сколько отсидел?
— Пять суток.
— А что мало?
— Малолеткам больше не дают.
Коренастый закурил, и Глаз попросил у него. Тот дал.
— Значит, к нам на исправление? — уже добродушнее проговорил коренастый, затягиваясь папиросой.