Борис Евсеев - Евстигней
Всегдашнее недоверие к его сочинениям матушки Екатерины, а еще пуще дымок от княжнинского «Вадима» — все еще щекотали Фомину ноздри, угнетали дух. Не дозволяли, хотя бы мысленно, полностью довериться императору. Не дозволяли раскрыть душу до последней черточки — как сие бывает в любви — верховенству власти. Хотя сходные с императорскими мысли о красоте солдатского строя (подобного рядам оживающих и плывущих к светлому Воскресению душ!) к доверию и влекли.
Влекло и некое понимание: то, за что государя дерзко упрекают, есть вовсе не прусская, есть новая русская солдатская школа! Которая попросту скрывает себя в чужой одежке! Так же, как школа европейского музыкального письма до времени скрывает в себе русскую школу музыки!..
Ради встречи с величеством — пусть мимолетной, как давеча, перед замком — следовало что-то предпринять.
Да только что предпримешь, коли предпринимать нечего?
Глава сорок пятая Переменщик музыки. (Гол как сокол)
Князь Юсупов был строг: вострый нос, хищный прищур и уголки губ книзу. Был князюшка еще и сух. А ногайская холодность весьма гармонировала с развитыми по-волчьи скулами. Правда, миндалевидный разрез глаз со зрачками томными и глубокими сию сухость и волчью холодность скрашивали, а бровки, низко над глазами нависшие, — и вовсе скрывали.
Сжатость юсуповских губ раздражала государыню Екатерину. Нос — по контрасту со своим собственным — нравился Павлу Петровичу. Волчья прыть доводила до обмороков супругу князя, урожденную Потемкину.
Правда, в бегущем к своему завершенью 1797 году раздражаться сжатости юсуповских губ и восхищаться его носом было некому: матушка — помре, Павел Петрович отдалился.
Но все одно было ясно: победу одерживал юсуповский нос! Нюхал и чуял куда как славно! Ну а волчья скула, волчий хищно-расчетливый ум...
При дворе их не замечали вовсе, а на селитряных копях, в собственных княжьих мануфактурах и в княжеском театре ни вслух, ни про себя волчьими называть не смели. Таковая боязнь — вкупе с дружественным молчаньем — в историю и перекочевали: определять князюшкину суть было по-настоящему некому. (Да и незачем.)
Сближаясь с физиогномикой и юсуповскими качествами ума — легко переносимыми в жизнь, — придворные театры, руководимые князем, были:
а) суховато-строги;
б) бледнословны;
в) тайно развратны;
г) в меру коварны.
Театры жадно следили за волчьим прищуром, впрочем, не желая усматривать ничего волчьего ни в помыслах, ни в распоряжениях князя.
При всем при том Дирекция придворных театров была Юсуповым устроена разумно.
Служить по театральной линии князь начал еще при матушке Екатерине. Служил — лениво-рьяно. Иногда — рьяно-лениво. Театральные дела привел в порядок строгий. Иногда настолько строгий, что сами дела оказались заметны, театр — нет.
А дела были вот какие.
К примеру, учредил князь театральную кассу. (Правда, по слухам, на него самого та касса и работала.) Меж скамьями театра установил железные перилы. (Перилы нравились не всем.) Строго отделил чистых от нечистых, то бишь разделил по сортам актеров и сами труппы. Италианцы — сорт первый. Французы и немцы — второй. Русские — третий. (Это-то как раз многим и многим, включая «третьесортных» русских, нравилось).
За дела свои дождался князюшка эпиграмм. Одна, мельком им слышанная, кольнула пребольно:
Юсупов-князь, директор новый
Партер в раек пересадил,
Актеров лучших распустил,
А публику сковал в оковы!
«И не сковал вовсе. Чушь, ложь! А актеры... Они... Пользы своей они не разумеют! Да еще — все до единого смутьяны...»
В силу таких и подобных им размышлений князь Юсупов строгостей театральных не отменил. Решил: приноровятся...
Службу Николай Борисович начинал рано.
Так повелось с тех пор, как вошел он в свиту наследника-цесаревича, совершая вместе с ним путешествие по Европе. Павел Петрович будил всех ни свет ни заря и уже тогда, на взгляд Юсупова (после длительной сухости и волчьего ночного клацанья склонного впадать в лень и негу), вел себя сумасбродно.
Однако мысль про сумасбродство была мыслью частной: умный Юсупов ее умело скрывал.
Ну а Павел Петрович — не во время поездки по Европе, а много позже, — тот, конечно, не молчал и выражался про Юсупова примерно так: «ему бы мануфактурой и селитрами управлять, а он в театры полез».
Павел, впрочем, к Юсупову благоволил. И было отчего. Слыл Николай Борисович знатоком древностей и ценителем красоты, говорить с ним было приятно и полезно: близ сильных мира сего был князь расслаблен и мягок, выказывал восточную негу и лень, волчью свою ухватку приберегая для других.
Однако воспоминания — в сторону!
Сего дня следовало закончить две бумаги, а после приструнить вконец разболтавшихся актеров. Князь сел в кресло и собственноручно стал бумагу дописывать.
К помощи секретаря — из экономии театральных средств и по общему недоверию к людям невысокого звания — он прибегал не всегда.
Князь вывел несколько слов, но потом от своеручного писания отказался. Волчий огонек мелькнул в полуприкрытых веками глазах, даже и белки на мгновение пожелтели!
Был приглашен секретарь, началась диктовка.
«По данному Академии от профессора Евстигнея Фомина доношению, принять его в службу Театральной Дирекции по желанию к должности российской труппы с тем, чтобы выучивать ему актеров и актрис из новых опер партии и проходить старые;
також, что потребно будет, переменять в музыке...»
Князь Юсупов был не только сух, но и по-настоящему музыкален. Голос имел хоть и негромкий, а мелодичный: меж баритоном и тенором. Ритмическую красоту слога ощущал ясно, сильно.
Заставив секретаря прочесть надиктованное вслух, князь, предчувствуя чреду музыкально-театральных удач, улыбнулся.
Еще бы! Правщиком Фомин был отменным. Скольких уж переписал, скольких выправил! И немцев, и французов, и своих, русских — всех к сцене приспособил. Так означенному Фомину следовало поступать и дальше. Ан нет! Свою музыку сочинять желает. Предводителем муз себя возомнил! (Так, во всяком разе, о Фомине один пьяненький стихоплет высказался.) А это баловство. Какой там предводитель? Правщик!.. Правда, говаривали, одна из фоминских опер — «Орфей» — Павлу Петровичу (тогда еще Наследнику) по сердцу пришлась. Но ведь только одна! А вот матушка Екатерина, та Фомину не доверяла. Было князю доподлинно известно: матушка за Фоминым приказывала иметь глаз да глаз, партитуры его вычищать, книги оперские за ним круто править. Были для той крутой правки выбираемы музыканты проверенные, музыканты основательные: чех Ванжура, гишпанец Мартин-и-Солер, италианец Сарти.
И потом: раз проверяли — статься, было что проверять!
Николай Борисович вдруг осерчал.
Бесшумной походкой вышел из кабинета в приемную. Кто-нибудь из актеров ему в приемной всегда попадался. «Жалобщики, просители, побирушки! К порядку кого из них сейчас бы и привести...»
В приемной, однако, было пусто. Час ранний, все расслаблены отдыхом: кто после вечернего спектакля, кто после невыводимого русского пианства.
Покружив по приемной и чуть кривясь на один бок, Юсупов возвратился в кабинет. Экзекутивные мысли не покидали его. Можно было выместить злость на секретаре. Однако, будучи человеком умным, Николай Борисович делать этого не стал.
Взяв промокательную бумагу, он поставил на ней несколько клякс, затем всласть ее исчеркал, небрежно смял и лишь после этого продолжил диктовку.
Суховатый смех вдруг слетел с княжьих губ. Он вспомнил свой, домашний — для избранных — театр. Театр еще только завелся. Ни репертуару, ни настоящих певцов с актерами не было. Все дворовые, крепостные... Но тут вспомнилось и приятное. Вспомнил, как потребовал, чтобы в одном из спектаклей все танцовщицы (свои, дворовые девки) плясали нагими. Девки исполнили. С радостью ли, без радости ли — какова тут разница? Важно другое: несколько приглашенных дам, смотревшие на то непотребство чрез маски из лож, были сим танцем весьма развлечены. Девок после спектакля дамы погнали со сцены прочь: пороть, пороть! А уж сами — еще скорей, чем те девки — решились танцевать безо всего...
Дамы были приятней девок. Знали толк в любви, слезами и враками про неземные чувства ранимое княжье сердце не мучили.
Юсупов согнал улыбку с лица — мысль про девок была несерьезной, музыкального ритму в бумаге не создавала и смыслу бумаги не соответствовала. Нельзя было допустить изменений тона в бумаге! Поэтму далее последовало сухое, дельное:
«...сверх сего должен он, Фомин, учить пению учеников и учениц в школах...»