Игорь Зотов - Аут. Роман воспитания
Я напился. Налакался любимой La Havana Libre – rum-coca-cola[11]. Штука коварная – вроде пьешь и ничего… А потом из тебя будто весь воздух выходит. Сидел в спальне Грема в кресле перед окном – созерцал стену соседнего дома. Обернулся – ба! – две девки лобызают друг дружку в уста! При этом руки Лизбет прямо-таки вгрызаются в аппетитную попочку мулатки. Догадайтесь с трех раз, что я тогда сделал? Вот именно! Я втесался, врезался в этот альянс, и меня приняли. Я целовал поочередно то огромные, точно срамные, губы мулатки, то тонкие, злые губы Лизбет. И, признаюсь, отдавал предпочтение именно им. Правда, длилось это недолго – кто-то захотел войти и чуть нас не застукал.
Мне нравилась Лизбет, худая, злая, пылкая. У нее и киска была такой же – злой и тесной, так что я порядком ободрался, внедряясь туда в первый раз.
Она вошла, села рядом. Полутемный зал, хриплая негритянская речь. Я, как смог, объяснил ей свои сомнения и как бы в шутку сказал – что с огромным удовольствием взял бы «калаш» и направил бы его заслуженный ствол на своих бывших соотечественников, на советское мурло, лезущее мозолистыми ручищами в самую колыбель человечества.
– Нет ничего проще, – вдруг ответила она.
И рассказала про подвиг Даламы. Оттуда, из Нью-Йорка, это казалось и романтично, и просто: есть деньги, есть люди, есть цель. Осталось все это объединить – и вперед!
Забавно сейчас наблюдать, как эти святые заблуждения повторяют мои сегодняшние товарищи – чистые мальчики и девочки, каждое утро приходящие на «чердак» на Фрунзенской и терпеливо (и нетерпеливо тоже!) ждущие моих распоряжений. Я пытаюсь их не разочаровывать – пусть жизнь сама разочарует, когда придет время.
Или вот еще – пришел сегодня прямо с улицы некий юноша, замерзший, румяный, сказал, что из самой Дании. Сказал, что «бредит» (так и сказал!) мною уже несколько лет, что хочет «калаш» и драться. А что я ему предложу? Баррикады? Подполье? Теракты? Увы.
Мои нукеры прозвали его – Гамлетом. Он битый час сидел у меня, расспрашивал, что и как я собираюсь делать, как и когда буду брать власть. Я старался себя не выдать, не усмехнуться. Я сказал ему, что давно и глубоко разочарован перспективой серьезной борьбы, но все равно – тружусь простым Сизифом только потому, что это единственное стоящее дело. А все остальное – пошлость. За моими плечами три войны, и каждая из них приносила все большее разочарование. Три войны, две тюрьмы – от войны да от тюрьмы не зарекайся!
Пусть он пройдет это сам, пусть постигнет сам, что такое тотальное разочарование. Если сможет.
Правда, что-то мне говорило в его облике, в его манере держаться, в его воинственном пафосе (у меня такого в его годы не было и в помине!), что он не постигнет. Вернее, постигнет, но совсем не так, как я. Что-то в нем было такое железное, упертое, вполне сумасшедшее, но и сильное, что я позавидовал. Ему нужен кумир, и вот кумир перед ним. И если кумир разочарует его, он найдет другого. Тут же найдет, потому что он из породы людей истовых, которые сами по себе ничего предпринять не умеют, но под чужим водительством – много чего наворотят! И не поморщатся, и перешагнут через трупы, и пойдут дальше. Лишь бы флаг впереди реял.
Но вот будет ли реять? Это очень большой вопрос. Ставлю десять против одного, что попадется моему ростовскому земляку какой-нибудь прохвост или маньяк, запудрит ему мозги доморощенной сверхидейкой (на деле – меленьким своекорыстным дельцем, на которое у самого смелости не хватает), и все кончится пошлостью. Так всегда.
Кстати (или не кстати?), визит моего земляка напомнил мне забавный случай. Года, что ли, два назад, когда я только-только вышел после отсидки, ко мне обратился известный журналист Рогов. С просьбой странной (как же я забыл?). Он позвонил, я сказался недоступным – Рогов физически мне неприятен. Он позвонил еще и еще. Опять интервью? Я в эти дни служил настоящей машиной по раздаче интервью – всем не терпелось знать, каково мне сиделось, каково страдалось. Я редко бегу возможности покрасоваться, что на экране, что в газете, но тут просто устал. Простительная слабость для пожилого человека!
Но взял-таки трубку. Мне вдруг пришла идея разговора – о телесном. Ее подал сам Рогов – грузный, с заплывшими глазками, вечно потный. Я лишь представил его на мгновенье и решил – отвечу. Расскажу, как в лефортовской камере отжимался по двести раз каждое утро, как тщательно лелеял каждую мышцу, каждый сустав. Ведь если бог (или кто там?) дал нам это разнообразие – то преступлением будет им не воспользоваться. Иначе – к чему оно? Ведь было же оно дадено, зачем-то ведь мы родились с ним! А коли дадено и родились, то это должно работать!
Именно поэтому я уважаю эстетику фашизма, по которой жизни достойны только лучшие, прекраснейшие, мускулистейшие и прочая, прочая, прочая…
У меня, например, встает, когда я вижу фильмы Рифеншталь – супер ведь сексуальное зрелище!
Но, увы! – фашизм, как и любая революция, только в самом истоке своем красив и разумен, а чуть почуяв силу – он с неизбежностью извращается, превращаясь в обычную (разве что очень жесткую, жестокую) буржуазную мораль, в которой не остается места ни красоте, ни подвигу. И тогда фашизм жиреет, потеет – и пожирает сам себя.
– Алло, Вениамин? – голос у Рогова бархатный, вальяжный.
Хорошо, что хоть не назвал Веничкой – это часто пытаются сделать многие, шапочно знакомые со мной журналисты, то ли путая меня по молодости с настоящим Веничкой, то ли льстя, то ли иронизируя…
– Да, это я.
– Извините, что отрываю, что беспокою…
Чертов интеллигент, точнее – артист, играющий в интеллигента, в буржуазные условности, – издевается.
– К делу, Рогов, к делу, – с легким раздражением обрываю я.
– Один мой знакомый, русский, хотя живет в Дании…
– Эмигрант?
– Ну в каком-то смысле, его родители туда вывезли… Так вот, он мечтает вступить в вашу партию…
– Но моя партия запрещена, вы же знаете! У меня теперь нет никакой партии.
– О, это в высшей степени неважно!
– То есть?
– А то и есть. Человек молодой, почти юноша (ишь как выразился, толстяк!). Мечтает о революции, но так – умозрительно. Россию не помнит, не знает и вряд ли когда увидит… Ему статус важен. Ну там – какой-нибудь партийный билет, с номером, и он успокоится. Будет себе дальше теоретизировать, спасать Россию и все такое прочее, но издалека, издалека…
– Он что – сумасшедший?
– Ну, как вам сказать… Не то чтобы сумасшедший, просто оторван от реальности, судьба такая… Ничего не видел толком, кроме родительских пенатов. Читает много. Вот и ваши книги очень любит, вас полюбил заочно, хочет, так сказать, приобщиться… Ведь это нетрудно, правда? Выписать ему билетик, а я перешлю, а он успокоится… Ну да – сумасшедший.
«Не хватало еще безумцам льстить…», – подумал я и сказал:
– Да ради бога. И отключился.
В каком-то смысле Рогов был ценен – он откликался на все мои книги, а его читали. Ругал он меня на чем свет, чуть не фашистом называл, но я чувствовал, что любит меня, любит. А как меня не любить?! А что ругал – это же и ценно!
Да и какой я фашист, если по большому счету. Расовые различия мне безразличны. Но сила духа и тела, бодрость, яркий солнечный свет, красота человеческого тела – это да. Да безусловное.
Утром, пока я плескался в душе, Лизбет с кем-то оживленно говорила по телефону – громко и хрипло смеялась. «Лучше б завтрак приготовила!» – не без раздражения думал я.
Я вышел, завернувшись в полотенце, застал ее у окна. Она снимала тогда студио на 18-м этаже в районе 50-х, между прочим, улиц. А что? Революция революцией, а понты понтами.
Треугольник белой ткани – трусики – едва прикрывал ее худую мускулистую попку. И мускулистая худая спина с выступающими лопатками. Раздражение мое как рукой сняло. Я подкрался к ней сзади, стянул вниз трусики, раздвинул худые ляжки и отодрал, глядя из-за ее плеча на просыпающийся внизу город. Накрапывал весенний дождь. Вот клерк в сером костюме вылез из авто и нырнул в стеклянную дверь дорогого бара напротив. Вот мамаша-негритянка толкала одной рукой коляску, а другой вела мальчишку лет пяти в пестром спортивном костюмчике. Капли дождя прочерчивали на стекле мокрые линии, слышен был легкий их шелест.
Лизбет вскрикнула, прижалась ко мне спиной, жадно впитывая мое семя. Она кончала быстро и часто, как жила – порывисто, наспех. Я медленно отстранился, поцеловал ее в щеку, в затылок, сел на кровать.
– Кому звонила? Кто звонил? – спросил.
Она развернулась, подняла с пола трусики, улыбнулась.
– Помнишь, я рассказывала тебе о летчике, о Даламе?
– Который бежал от коммунистов на самолете?
– Ну да. Он хочет с тобой встретиться.
– Где? Он что, в Штатах?
– Нет, но здесь сейчас его друг, ну, соратник… Я рассказала ему о тебе тогда же, после того семинара. Они очень тобой интересовались.