Тони Моррисон - Возлюбленная
Каждую ночь мать отрезает мне голову. Баглер и Ховард говорили, что непременно отрежет, и она это делает. Ее красивые глаза смотрят на меня как на чужую. Глаза совсем не злые и не страшные, а такие, словно я младенец, которого она случайно нашла и пожалела. Словно она не хочет этого делать, но должна, и мне не будет больно. Словно это самая обычная вещь, вроде как занозу вытащить или порошинку из глаза – все взрослые детям это делают. Вот она оглядывается на Баглера и Ховарда – убедиться, что с ними все в порядке. Потом подходит ко мне. Я знаю, она все сделает хорошо, осторожно, правильно. Что когда она отсечет мне голову, больно не будет. Она это делает, и я лежу спокойно еще минутку, и голова моя пока при мне. Но потом она уносит ее вниз, чтобы заплести мне косы. Я пытаюсь не плакать, но так ужасно больно, когда тебе расчесывают волосы! Когда она начинает заплетать косы, я становлюсь очень сонной. Мне хочется снова лечь и уснуть, но я знаю: если усну, то уже никогда не проснусь. Приходится бороться со сном, пока она меня не причешет, а уж потом можно и спать. Самое страшное – ждать, когда она войдет и сделает это. Не тот миг, когда она это делает, а когда ждешь. Единственное место, где она ночью до меня добраться не может, – это комната бабушки Бэби. А наша спальня наверху раньше принадлежала горничной, когда здесь еще белые жили. А кухня у них была снаружи. Но бабушка Бэби превратила ее в дровяной сарай и мастерскую, когда переехала в этот дом. И черный ход забила, сказав, что больше не желает совершать бесконечные путешествия из кухни в дом и обратно. А у черного хода она устроила теплую кладовую, так что если вы хотите попасть в наш дом, то придется обойти его кругом. Бабушка Бэби говорила, что ей наплевать на сплетни насчет того, что она двухэтажный дом превращает в жалкую негритянскую хижину, где и готовят тоже внутри, и что посетители в хороших платьях не желают даже присесть рядом с кухонной плитой, и всякими очистками, и жиром, и копотью. Она на них ноль внимания, так она говорила. В ее комнате я чувствовала себя в полной безопасности. Обычно я могла слышать только свое собственное дыхание, но иногда, днем, мне казалось, что рядом со мной сопит кто-то еще. Я тогда стала следить за нашим псом Мальчиком – как у него живот ходит туда-сюда, чтобы понять, совпадают его вдохи и выдохи с моими или нет, то задерживала дыхание, когда он делал вдох, то выпускала воздух с ним одновременно. Просто хотелось узнать, откуда он – этот звук, странный такой, будто кто-то тихо и ритмично дует в горлышко бутылки. Неужели это я сама так дышу? Или Ховард? Кто же? Это случилось как раз тогда, когда для меня наступила полная тишина и когда я не могла разобрать, что говорят другие. Мне это, в общем-то, не мешало, даже наоборот, в тишине лучше было думать о папе. Я всегда знала, что он к нам едет. Просто его что-то задерживает. Что-нибудь случилось с лошадью. Река разлилась; лодка дала течь, и пришлось делать новую. Иногда, правда, мне мерещилась толпа линчующих или смерч, который обрушивался внезапно. Я знала, что он приедет, но это было моей тайной. Всю остальную, нетайную часть души я отдавала матери, чтобы она не смогла убить меня; я любила ее даже во сне, когда она причесывала мою отрезанную голову. Я никогда не говорила ей, что папа скоро за мной приедет. Бабушка Бэби тоже сперва ждала, что он скоро приедет. Потом, правда, перестала. А я никогда не переставала. Даже когда сбежали Баглер и Ховард. А потом появился Поль Ди. Услышав внизу его голос и мамин смех, я подумала: это он, папа! Все равно больше никто в наш дом не приходил. Но когда я спустилась вниз, то увидела Поля Ди. И явился он вовсе не ко мне; ему нужна была только моя мать. Сперва. Потом ему понадобилась еще и моя сестра, но она-то его отсюда и выгнала, и я очень рада, что он ушел. Теперь здесь живем только мы, и я могу защищать Возлюбленную, пока наш отец не приедет и не поможет мне присматривать за мамой и следить, как бы то страшное снова не пробралось в наш дом.
Мой папа больше всего на свете любил недожаренную яичницу-болтунью. Он в нее хлеб макал. Бабушка Бэби часто мне об этом рассказывала. Она говорила, что когда она могла ему зажарить большую яичницу-болтунью, так для него это было все равно что Рождество. Бабушка рассказывала, что всегда даже чуточку побаивалась моего отца, до того он был добрый и хороший. С самого детства – так она говорила – он был слишком хорош для этого мира. И ей от этого становилось страшно. Она думала: Господь ничего без умысла не делает. Белые, должно быть, тоже так думали, поэтому позволили им никогда не разлучаться. Так что у бабушки была возможность хорошо узнать своего сына, заботиться о нем, и он вечно пугал ее своими увлечениями: очень любил зверей, всякие инструменты, злаки и даже буквы. Он умел считать на бумаге. Его тот хозяин научил. Он и другим это предлагал, но учиться захотел только мой папа. По словам бабушки, остальные сразу отказались. Один из них, у которого вместо имени было число[11], сказал: от этого ученья у него душа переменится и он забудет то, о чем забывать не должен, а ему такая путаница ни к чему. А мой отец сказал: «Если ты считать не умеешь, так тебя всякий обманет. А если не умеешь читать, так тебя каждый проведет». Им это показалось смешным. Бабушка Бэби говорила, что она-то не сразу об этом узнала, но только потому, что мой отец умел считать, читать и писать, он смог ее выкупить. А еще она говорила, что сама всегда мечтала научиться читать Библию, как настоящие священники. Вот и хорошо, что я научилась и тому, и другому, и я училась очень хорошо, пока не наступила эта тишина и я могла слышать только свое собственное дыхание и еще чье-то – того, кто перевернул кувшин с молоком, стоявший посреди стола. Никого там и близко не было. Мама все-таки выдрала Баглера, хотя он его вовсе не трогал. Потом оно разбросало и перемяло целую груду только что отглаженного белья и сунуло руки в тесто. Похоже, я одна уже тогда все понимала.
А когда она вернулась, я сразу поняла, кто она такая. Ну, не сразу, конечно, но очень скоро – когда она по буквам произносила свое имя, и это было не то имя, которым ее нарекли, а то, за которое мама заплатила резчику, чтоб вырезал на камне. А когда она спросила про мамины сережки – я-то о них и вовсе не знала, – что ж, тогда и удивляться нечему это моя сестра пришла и будет вместе со мной ждать нашего отца.
Отец мой был не человек, а чистый ангел. Вот он посмотрит на тебя и сразу скажет, где у тебя болит, и тут же все вылечит. Он подвесил над кроватью бабушки Бэби такую петлю, чтоб ей легче было вставать с постели и ложиться, а еще он сделал такую ступенечку, чтобы когда она подолгу простаивала на кухне, то стояла бы ровно. Бабушка говорила, что она всегда боялась, что какой-нибудь белый собьет ее с ног на глазах у детей. Она всегда вела себя очень достойно и вообще все делала правильно, особенно перед детьми, потому что не хотела, чтобы они видели, как ее сбивают с ног. Она говорила, дети с ума сходят, когда видят такое. В Милом Доме никто вроде бы ничего подобного не делал и не собирался делать, так что папа никогда этого не видел и с ума не сходил, и даже сейчас я об заклад готова побиться, что он пытается добраться сюда. Если уж Поль Ди смог это сделать, так мой папа тоже сможет. Не человек, а чистый ангел. Нам всем нужно быть вместе – мне, ему и Возлюбленной. А мама как хочет: может оставаться с нами или уйти куда-то с этим Полем Ди. Если только папа сам не захочет, чтобы она была с ним, но я думаю, что теперь уже не захочет, потому что она пустила Поля Ди в свою постель. Бабушка Бэби рассказывала, что люди всегда смотрели на нее свысока, потому что у нее было восемь детей от разных мужчин. И цветные, и белые – все смотрели на нее свысока. Считается, что рабы не должны получать удовольствия и испытывать какие-то чувства. Их тела вроде как для этого не приспособлены. Они должны рожать как можно больше детей, чтобы доставить удовольствие своему хозяину. Но при этом сами они никакого удовольствия испытывать не должны. Бабушка Бэби говорила, что все это ерунда и чтобы я всегда прислушивалась к своему телу и любила его.