Юрий Трифонов - Время и место
Махнул рукой, втиснулся в машину и покатил в сторону гаража. Антипов смотрел ему вслед с улыбкой. «Ни одному слову верить не рекомендую. Не будет ни сценария, ни фильма». Степан сказал: «Вот разница между нашими поколениями. Ты считаешь, что не будет, а я посмотрел на товарища и твердо верю: фильм будет». Он захохотал глуповато, по-мальчишески, забыв о своих невзгодах. А ведь он умница. И так ничтожно попался! За обедом Антипов начал подкоп с другого конца — со стороны Ройтека. Сказал, что ройтековская среда настораживает, это люди другого кроя, трена, крена, черта в ступе, словом, чего-то другого. «И самого Романа Викторовича ты подвергаешь сомнению?» — спросил Степан. «Именно». — «Ну да, я забыл, вы ужасно колбасились с Новым годом, не хотели с ним сидеть. Настя над отцом потешалась: ты, говорит, как вий, тебя все боятся! А мне кажется, он человек не скверный. Он добродушный, компанейский, любит водочку, анекдоты. Словом, обыкновенный папаша средней руки, чей поезд ушел». Антипов поглядел на сына. «Почему ты думаешь, что поезд ушел?» — «Ну, ушел, конечно. Это ясно. Недаром же ему хамили под Новый год. Но имей в виду, Настя знает его навылет! Особого почтения там нету. А он любит ее совершенно по-идиотски». В словах Степана Антипову чудилась какая-то мина, но не мог точно определить, где он ее заложил, и оттого молчал, сурово сдвигая брови. «Да! Между прочим! — сказал Степан. — А про тебя он всегда спрашивает и говорит только хорошее. Даже очень хорошее. Говорит, что ты талант, что ты очень искренний, что он знает тебя по студенческим временам. Печатал твой первый рассказ в газете». — «Ну, печатал, — сказал Антипов. — И что из того?» — «Папа, а как назывался тот рассказ?» — «Не помню. Это был, собственно, не рассказ, а фельетон на две колонки. В отделе юмора». — «Правда? Вспомни, пожалуйста, как назывался. Забавно же, первый рассказ!» Антипов стал вспоминать и вспомнил. «Кажется, вот как: „Колышкин — счастливый неудачник“.
Степан воскликнул: «Колышкин — счастливый неудачник? Здорово, папа! Шикарное название! — Вдруг прыснул смехом и, согнувшись пополам, стал хохотать как безумный. — Колышкин? Счастливый неудачник? Это колоссально, папа!»
В потемках провожал Степана на станцию. К вечеру похолодало, дорога заледенела, шли медленно. Степан спросил: а можно ли каким-то способом узнать, любит ли женщина по-настоящему? Или это театр? Спрашивать ему, видно, было неловко, он долго собирался с духом и вот дождался темноты, спросил. Антипов сказал, что способов нет. Женщина сама не знает. Должно пройти время, может быть жизнь, тогда выяснится. Сын сказал с неподдельной печалью: «Но ведь это катастрофа! Как можно жить?»
Наверно, у него вертелось на языке: «Как вы все живете?» Он ухватился за последнее, что обещало надежду: «А наша мать? Она… — голос дрогнул, — по-настоящему тебя любит?»
Отвечать было необходимо. Антипов сказал: «Наверно. Но ведь прошла долгая жизнь. В нее уместилось две жизни: твоя и Маринина».
Ночью Антипов понял, что было частью «синдрома Никифорова»: страх потерять Гогу. Это могло случиться по воле рока, тут Никифоров бессилен ни предвидеть, ни защитить, но — молния могла ударить по воле самой Гоги, ибо неподвластно пониманию, настоящее или нет соединяет людей, вдруг раскалываются небеса и наступает гибель. Человек расщепляет атом, исследует мир до мельчайших крупиц, близок к тому, чтобы силою своего знания этот мир уничтожить, но трепещет беспомощно перед загадкой: настоящее или нет? На другой день, позавтракав рано, Антипов тотчас сел за стол. Он работал над главой о сорок пятом годе, декабре, когда в Козихинском переулке возник первый муж Гоги, нелепый Владимир Леонтьевич Саенко, с которым Гога рассталась двадцать лет назад. Саенко был красный командир, он вытащил гимназистку Гогу из развалин купеческого дома города Николаева, привез сначала в Россошь, потом в Москву, работал экономистом Центросоюза, мучился красотою Гоги и жаждал узнать правду: настоящее или нет? Запутавшись в диалектике сложных Гогиных чувств, дойдя до отчаяния, он сочинил «Десять пунктов семейной жизни» и представил их Гоге в виде меморандума. Это было в двадцать шестом, а в двадцать седьмом «Десять пунктов» стали предметом обсуждения во время чистки, и его исключили как чуждый и разложившийся элемент. И он сгинул куда-то, то ли удрал в свою Россошь, то ли уехал искать счастья на Дальнем Востоке; и когда Никифоров нашел голубоглазую Гогу, от Саенко не осталось ничего, кроме скудных анекдотических воспоминаний и пожелтевших листков меморандума, которые Гога иногда читала гостям, чтобы позабавить. И вот однажды он постучался в дверь и вошел — миф воплощенный, предмет привычных домашних шуток, не человек даже, а некий знак, некий призрак милого исчезнувшего времени, — и обратился с просьбой. Все было нелепо: и появление, и просьба. Если уж появился, то не проси. Саенко был долговяз, сутул, лет пятидесяти пяти, с худым зеленовато-темным лицом, говорившим о нездоровье, на котором резкими морщинами было вычеканено застарелое недовольство или обида, но в глазах синела детская простоватость. И это было то, что странно соединяло его с Гогой; Никифоров сразу заметил, и его это покоробило. Саенко попал в сорок первом в окружение, оказался в плену, бежал, воевал вместе с партизанами во Франции, еще раз угодил в немецкий лагерь, опять бежал и воевал и теперь хотел устроиться куда-нибудь экономистом или бухгалтером, но не удавалось. Его жена еврейка, и дети погибли в Белоруссии. Он приехал в Москву, мечтая как-то поправить пошатнувшиеся дела. Он так и сказал: пошатнувшиеся дела. Старые знакомые, на которых он случайно наткнулся, сказали, что у Георгины есть связи, и вот…
Антипов перечитал внимательно написанное вчера — было необходимо, как глубокая втяжка воздуха, перед тем как нырнуть, — и стал писать.
«Никифоров маялся без сна и, чтобы не разбудить Гогу, которая спала чутко, в три ночи тихо встал, ушел в угловую комнату, за шкаф, сел за стол. Работать он, разумеется, не мог, но мог курить и думать. Приезд странного человека взбаламутил что-то темноватое и путаное, какие-то водоросли на дне души. Может быть, эти донные водоросли, присутствовавшие в потемках от века, были особой формацией страха, загадочным полипом, который, впрочем, почти не беспокоил Никифорова — с ним можно было жить. Но иногда вдруг глубоководная ткань приходила в движение и все существо Никифорова колебалось и ныло, охваченное, как болезнью, страхом потерять Гогу. О каких связях Гоги говорил Саенко? И кто эти старые знакомые, которые навели на Гогу? Почему-то не успел спросить, он ушел, Гога велела позвонить дня через два. Никифоров знал магическую силу писания, которое притягивает к себе жизнь. То, о чем писалось, что было полнейшим вымыслом — поднялось из твоего мрака, из твоих ила и водорослей, — внезапно воплощается в яви и поражает тебя, иногда смертельно. Роман о Всеволодове — Валдаеве — остановился на странице, где героя допрашивал офицер колчаковской контрразвезки в девятнадцатом году, в Невьянске, в конторе чугуноплавильного завода, здесь решалась судьба. Недописанный роман о Сыромятникове лежал, запеленатый наподобие мумии, в сундуке в сарае пермского купца Гольдина. И возникла женщина, дочка Гольдина, которую Всеволодов когда-то боготворил, потом проклял, и от нее зависело спасение или смерть. Она была тайно близка к колчаковскому контрразведчику. Никифоров проглядывал написанное, поправлял механически то слово, то запятую и думал про жену и Саенко. Нить, сочетавшая их когда-то, не прервалась доныне, дотянулась призрачной паутиной, хотя Гога отрицает, женщины всегда отрицают, они уверяют, будто прошлое для них не существует, и искренне, хотя это неправда.