Виктор Астафьев - Прокляты и убиты. Книга вторая. Плацдарм
– Тебе б счас, паря, кружку водки! – бормотал Булдаков, укутывая Лешку. – А мне бы дак и цельный котелок… Для отваги.
Не реагируя на шутки Лехи, но мягчая от его заботы и ласки, Шестаков тихо вздохнул: «А мне бы уснуть и не проснуться».
Но он проснулся. Начавши выходить из забытья, попробовал шевельнуться. Железная боль охватила все тело, особенно сильно болели ноги и руки, казалось, вбиты в них сплавные скобы, а тело, на котором все еще не ощущается кожа, наполнено патефонными мелкими иголками и они, пересыпаясь, порют, втыкаются в воспаленную плоть острием. Земля изнуренно подрагивала, сыпалась. Из мира, видневшегося пятнышком в устье норки, доносился привычный уже, будничный гул войны. «Неужели это никогда не кончится? Как все устало, как болит. Может, лучше бы и не выплывать на берег. Нет, нет, надо превозмогать себя, менять дежурного телефониста. Война идет, работы требует, никуда от нее не денешься, идет она, проклятая, идет», – Лешка сел, переждал кружение в голове и почувствовал, что она, голова, упирается в твердое. «Я в ячейке!» – тупо и равнодушно отметил он и увидел перед собой ухмыляющуюся рожу из тех базарных рож, которые всюду вроде бы одинаковые и запоминаются как одно лицо, – жуликоватого, разбитного малого, не возвеличивавшего себя трудовыми подвигами, не утруждавшего себя утомительной честной жизнью – блеклое, невыразительное лицо, но глаза цепкие, лоб не без «масла», в глубоких морщинах лба заключен какой-то смысл, не всем доступный. Ниже глаз начиналось второе лицо, как бы приставленное к верхней половине – узенький нос с чуткими зверушечьими ноздрями, в губах, сплошь иссеченных шрамами, добродушная подстегивающая приветливость, бодрость. Завершается все это сооружение смятым подбородком, форма которого искажена шрамами. Ко всему лицевому набору приставлены такие же, как у капитана Одинца, лопухи-уши. Несмотря на войну, на постоянное, изнуряющее напряжение, мужик или парень этот держался беспечным, разудалым ванькой с трудоднями.
– Тебе чего, Зеленцов?
– Ит-тыть! – ощерился собеседник. – Скоко тебе толковать-то? Не Зеленцов, а Шорохов. Шо-ро-хов, понял?!
– Видать, много за тобой концов тянется, и не только телефонных. – Лешка, взнявшись, задел головой верхотуру, насыпалось песку за ворот. Вышаривая комочки из-под гимнастерки, вылез на свет Божий. Но свету никакого нигде не было. Весь берег, подбережье и река затянуты зыбучей, спутанной тучею отгара. Молнии огней рвали эту тучу, не небом, не землей, войной сотворенную, но не могли порвать, лишь баламутили. Туча, ворочаясь в себе, текла в самое себя, на мгновение вспыхивала изнутра, раскаты слились в единый гром взрывов – работала во всю мощь артиллерия с обеих сторон. Выше пороховой тучи кружились самолеты, соря бомбы, зыбая, сгущая и клубя пороховую тьму. Смесь взрывов, монолитного небесного гула резали, распарывали звуки пулеметов и автоматов, совсем уж досадливо, вроде припоздало с треском рассыпались винтовочные выстрелы.
– Ну, че, дыбаем потихоньку? – подмаргивая, искривил один глаз Шорохов. С обеих сторон на голове его висели телефонные трубки. Одну из них, обинтованную, Лешка сразу опознал и понял – совместили артиллерийского связиста с пехотным – не хватает народу на этом, на правом берегу. Лешка вспомнил о коробочке с табаком, достал ее, развинтил, вяло обрадовался, что табак не намок, зацепил всей щепотью и протянул на закурку Шорохову. Напряженно следивший за Лешкиными действиями, Шорохов мгновенно скрутил цигарку, прикурил от зажигалки и сказал, что за это он корешу доставит шамовки. Ночью.
На вопрос насчет обстановки, как бы между прочим, объявил, что однако там, под высотой Сто, немцы добивают передовой батальон.
– К-ка-ак добивают?
– Обыкновенно.
– А наши, наши что же?
– Наши контратакуют, снарядами фрица глушат, не дают ему особо трепыхаться.
Лешка поводил и поводил плечами, разминался, изгоняя боль из суставов. Все, что могло из него вытянуть, уже вытянуло, но мутить не переставало, липкая тошнота плескалась в чисто промытом просторном нутре.
– Слушай, а ребята, ну те, что Колю Рындина принесли, где они?
– Щусевцы-то? Они долго на берегу кантовались, вроде как тебя с вестями ждали. В общем-то, думали, что ты жрать чего приплавишь. Но как ты потонул, оне ушли.
– Давно?
– Да нет, токо што. Их неустрашимый капитан заорал на них по телефону, оне и потопали.
– Э-э, че ты патроны изводишь, – планку-то не передвинул?! – Слышалась ругань командира Финифатьева сверху. Лешку опять скрутило, опять свело судорогой.
– На-ко, зобни, может, полегчает, – протянул ему недокурок Шорохов. Некурящий человек Шестаков был готов сделать что угодно, чтоб только не мутило, пососал дыма и сломленно навалился на осыпь яра.
– Э-э! – тряс его Шорохов. – Ты че? Ты че?
Лешка ловил ртом воздух, глотая густой кашей плавающий над ручьем отстой пороховой и тротиловой гари. От яра все время отделялись и катились по берегу комки глины с чубчиком грязной седой травы, достигнув реки, шлепались лягушками в воду.
Шел бой. Сотрясало свет и землю.
Все шел и шел бой. Все сотрясало и сотрясало землю, тело, голову.
– Болят члены? – как и у всех земных путаников, у Шорохова манера разговаривать дураковато, плести околесицу, неожиданно вывернуть что-нибудь.
– Все болит. Как майор?
– Майор ваш, – покривил губы Шорохов, – лежит в последнем помещении, но командует, руководит.
– Ты подежурь еще.
– Все равно спать не дадут, – пожал плечами Шорохов.
Вверху, на выступе яра взрыкивал пулемет, дымящиеся гильзы, подскакивая, катились под яр и по тому слою осинелых, окисленных гильз, что скопились у подножья, можно заключить – бой идет уже давно и стрелять есть чем. «Где-то взяли?» – Лешка вспомнил – с баркаса. Пока он отсутствовал, был в другом месте и не одолел реку с грузом, пехотинцы по трупам волокли баркас и затянули его под яр.
– Э-эй, утопленник! Принимай бойца в гости! – крикнул наверху Финифатьев и мешком свалился с яра, приосел, торопливо начал набивать диск патронами, перебирая вскрытую половину диска в руках, будто горячий блин. На лбу сержанта и под носом темнели капли пота, все его некрупное лицо, как бы по ошибке приставлено к ширококостному, основательному телу, словно штукатуркой покрылось – пыль и пот наслоились на одежде, надо лбом топорщился козырек неизвестно когда и зачем отросших, тоже штукатуркой слепленных волос.
– Как Леха?
– Олеха жив. Олеха воюет… Не знаю, че бы сейчас отдал.
– Что дать Лехе? Покурить, – неожиданно возникший из дыма и пыли, передразнил Булдаков Финифатьева, и показалось, сама его рожа, возбужденная, грязная, когда-то успевшая из пухлой сделаться костлявой, исторгала угрюмую усталость и взвинченность одновременно.