Арман Лану - Пчелиный пастырь
Хотя Лонги не рассчитывал на благодарность, его все же удивила злобность старшего по должности офицера. Майор Лагаруст действительно состоял в штабе Жиро. Этот зануда не был очковтирателем. Раздраженный недомолвками Лонги, он ответил на запрос о связях вновь прибывшего с ФТП. Лагаруст был не умен и по глупости упомянул и о деголлевцах. Местная служба безопасности подробно допросила Эме Лонги и занесла его показания на карточки. Звезда Жиро закатывалась. История Лонги, тщательно проверенная, чуть ли не стала примером для молодых офицеров-деголлевцев, которые в то время бодро вытесняли жиродистов, обвиняемых в том, что они поддерживали тайную связь с маршалом. Таким-то образом Лонги поступил на службу психологической войны.
Ему пришла в голову мысль реконструировать этот период. Но скоро он понял, что завершить эту работу можно будет лишь через годы и годы. Все нити были спутаны, свидетельства слишком противоречивы, страсти чересчур накалены, и все-таки ему нравилось делать наброски. Работая то в префектуре, где он подружился с начальником канцелярии Дюкателем, северянином из Лилля — Дюкатель тоже бросил преподавательскую работу, — то в редакции «Репюбликен», заменившего «Эндепандан», где в конце концов ему подарили весь комплект газет, то с членами Комитета Освобождения, он смог воссоздать канву, которая и сейчас, тридцать лет спустя, все еще достаточно прочна.
Прежде всего Лонги удостоверился, что после перехода через границу у Девяти Крестов он вполне мог попасться! Из-за своего доброго сердца он угодил в ловушку в Нурии — правда, ловушку не столь уж опасную — поскольку в это время союзники усилили нажим, а канадцы уже вступили в войну. Испанцы пошли на уступки и освободили всех, кто прибыл из Северной Америки. Однако это послабление длилось недолго — немцы грозили, что ответят испанцам тем же. Здесь весьма уместно будет отметить, что испанским лагерям для французов не приходилось завидовать французским лагерям для испанцев, и Лонги оказался в канадском консульстве в Барселоне со своими фальшивыми документами.
Лонги полюбились улицы, барочные деревья Монжуика и китайский ресторанчик, где он осушил бесчисленное количество стаканов мансанильи под афишами, оповещавшими о легендарных корридах, со своими новыми товарищами Зефиреном Лемеленом и Лео Латрюшем, которые, как и сам Лонги, были якобы родом из Квебека, где жили на Пант-Дус и на улице Су-ле-Кар. Три недели беспробудных кутежей (единственный случай в жизни Лонги) протекли в ресторанчиках с механическими пианино и с цыганками, у которых груди были как горькие апельсины. Все это закончилось грандиозной попойкой накануне его отплытия. Он так никогда и не узнает, каким образом очутился на судне в той каюте, из которой видно было море цвета гранита, танцующее за стеклами иллюминаторов! Он не знал даже, на корабле какого класса он отплывал! Это было 20 сентября 1943 года.
Эти полтора месяца были весьма нелегкими для партизанского отряда имени Анри Барбюса. В октябре было тяжелое сражение в Костабонне. Если судить по августу месяцу, дело в Эскердес де Ротха было не слишком жарким. Пятеро или четверо испанцев и, как установил это позднее Эме, Политком нарвались на немецкий патруль. Альпийские стрелки были заменены, а у тех, кто их заменил, не было ни привычки к горам, ни опыта борьбы с партизанами. Пятеро были убиты, двое раненых остались лежать, где лежали. Это факт.
До 22 ноября никаких событий не произошло. Немцы так и не нащупали командный пункт в заброшенном руднике, судя по тому, что шестеро баварцев попали в засаду в лесу, были убиты и с них сняли обмундирование. Один из них выжил и в августе 1944 года еще находился в госпитале. Потом он принял французское подданство. Он женился, теперь работает электриком в Тюире, и его по-приятельски называют бошем.
Нечто новое Эме обнаружил в документах, которые получил из префектуры, — в них говорилось об «учителе из Вельмании». Разумеется, через несколько дней партизаны, переодетые немцами, совершили налет на финансовое управление в Сере. Эме получил особое удовольствие, читая отчет, составленный Кузнечиком.
Эме был человеком привычек. Он работал по утрам, завтракал с офицерами или с чиновниками — друзьями Дюкателя. В офицерской столовой с Лонги обращались дружески и шутки ради называли его «историком». Время от времени они с Дюкателем пили аперитив в обществе молодых женщин. Но Эме избегал тех из них, у кого мужья были военнопленные. Он не забыл историю с Алисой. Как-то он встретился и со знаменитой Симоной, подружкой Анжелиты и Армель.
Слишком смуглая, с накрашенными губами, она сперва вызывала у Лонги отвращение и своей внешностью, и убийством, и своими отношениями с немцами до убийства. Однако он отобедал с нею и с Дюкателем и его подружкой.
За десертом Симона показалась ему другой — все такой же грубой в разговоре, но более сложной в своих чувствах. Поэтому-то она его и заинтересовала. Со времен ее детства, когда она жила в бедности, в ней засел голод, и она без зазрения совести старалась урвать от жизни все, что можно. О своем не слишком скромном поведении она выразилась так: «Вымоешься — и опять как новенькая». Дюкатель хохотал до слез, а Лонги услышал шепот Бандита: «Ну, эта, надо думать, в постели не больно застенчива!»
Больше всего Симона рассказывала об Анжелите. Раза два назвала ее старушкой (она была на десять лег моложе Анжелиты). Она восхищалась ею так искренне, что Эме был тронут. Ведь в те времена психологические тонкости никого не интересовали. Дело в Кане Анжелита провела с холодным бешенством. Подробности были чудовищны. Немцы перепились. Все трое были летчиками с базы в Лябанере. Анжелита сказала, что погода стоит чудесная и обидно заниматься любовью под крышей, хотя бы и вшестером. По морской зыби скользил лунный свет. И девицы отправили своих летчиков в небо Вотана: они перерезали им горло их же кинжалами, и любовные стоны превратились в стоны умирающих. «А ну, пошевеливайтесь! — сказала им Анжелита. — Да смотрите не запачкайте мундиров!»
На золотом кончике турецкой сигареты Симона оставляла следы жирной губной помады.
— Это не так уж трудно, — сказала она, словно речь шла о кулинарном рецепте. — Люди думают, что трудно, но это неправда.
На ее летчике — там, в дюнах, — были полосатые трусы в узкую голубую и белую полоску.
После этого разговор, конечно, стал вялым. Она глупо хихикала:
— А ведь я вас знаю, мсье Эме! Ведь такое имечко не позабудешь!
Да, Анжелита не раз говорила ей об учителе по имени Эме, который хотел стать художником.
— Если бы она могла полюбить мужчину, она полюбила бы вас. Мы, женщины, сразу это чувствуем.
С момента их первой ссоры Эме понял: Анжелита не любила даже самое себя. Она уважала господина Майоля. Изваивая ее из камня, старый скульптор как бы возвращал ее самой себе. А молодой художник… Она говорила, что это единственный «тип», с которым она, «пожалуй», могла бы жить, если бы он так не надоедал ей!
— О, господин Эме, вы заставляете меня слишком много есть!
Она положила руку на руку офицера. Вместе с Дюкателем он проводил Симону до дверей ее дома. Одного Симона не знала — не знала, что сегодня вечером майор с тремя ямочками, пожалуй, и остался бы у нее, если бы она не была так грубо размалевана.
Таковы мужчины. И таковы женщины — и те, которые убивают, и те, которые не убивают. На войне или в мирное время.
По мере того как он углублялся в хронику событий, ему все чаще и чаще попадались упоминания об «учителе из Вельмании». Иногда его называли «партизаном с Канигу». Реже — «партизаном из отряда имени Анри Барбюса», да и то только в документах ФТП. Почти всюду о нем говорилось неодобрительно. Тайная Армия постоянно отзывалась об «учителе из Вельмании» с оттенком пренебрежения, явно не одобряя его методы. Эме чувствовал, что за этими упреками стояло нечто иное, нечто недосказанное — то, что он сам ощущал и в полку, и в лагере, и во время побега, и в Алжире, и во время недавней кампании. Отношения между учителями и кадровыми военными всегда были непростыми, даром что преподаватели были в числе лучших младших офицеров во время обеих войн. И разве он сам, Эме Лонги, не испытывал в лагере странного желания держаться подальше от «старых капитанов»? Разве не почувствовал он мгновенно возникшую антипатию к Лагарусту? И разве не предпочитал он даже в Перпиньяне обычную столовую и столовую в редакции газеты офицерской столовой, в которой снова воцарился кастовый дух? Он собирался написать об этом небольшой «психологический» трактат в духе времени.
Хроника 1944 года была более мрачной. По многим пунктам жиродисты и голлисты совершенно разошлись с коммунистами. Особенно напряженными становились отношения, как это видел Лонги, из-за сбрасывания оружия с парашютов — именно в этом упрекал Саньяса учитель из Вельмании в ночь, когда советовал действовать по методу трабукайров.