Михаил Левитин - Богемная трилогия
— Почему все время?
— Потому что маленький там, во мне, — твой.
— У меня нет детей, — растерялся бессмертный Шурка.
— Да ты не бойся, не бойся, нам отцовства твоего вовек не нужно, мы сами обойдемся, разыскивать я бы тебя не стала, но вот, коли сам встретился, — почему не поболтать? Хочешь его послушать?
— Хочу.
Она задрала ситцевую юбку и стояла перед ним вся, стройные ноги в легких шрамиках от осколочков, тугой, как мяч, живот.
Бессмертный Шурка опустился на колени и прижался к ее животу, как к раковине. Ему ответил гул прибоя, волна торопила волну, и через минуту он вспомнил все: тьму и гадов, себя в окружении слов, сидящих на жердочках, как петухи, лучших слов, любимых, вспомнил загадочные толчки, которым только позже мог дать объяснение, ему было легко разговаривать с тем, в утробе, потому что для него не было тайн.
«Прощай, сын, я ухожу, не замеченный тобой, так у тебя хлопот будет в жизни меньше — за отца не придется мучиться. Я не знаю, сколько правды ты узнаешь о своем отце. Да и зачем она тебе, эта ничтожная правда?
Пусть у тебя будет своя правда обо мне. А хочешь — просто забудь, всегда легче забыть, кого не знал.
Выбери себе любого отца, какого захочешь, меня уже все равно не будет. Ты никогда не узнаешь запаха моей кожи, не обнимешь мою голову своими ручонками, тебя ничто не лишит свободы, ты волен выбирать. Нафантазируешь с мамой мое веселье и, может быть, даже станешь гордиться мной. Я никогда не предавал друзей, все любили меня, я даже писал стихи, некоторые печатали, правда, не самые главные. А что самое главное? Ты. Но тебя я тоже потерял, как стихи. Прощай, сын, начни все сначала, пусть у тебя будет как у всех, поверь, так легче, а если тоска иной раз… Перенеси ее на какую-нибудь мирскую заботу, придумай — откуда она, и успокойся. Не терзайся и не бойся за меня, я привык умирать».
— Ладно, — оттолкнула она его и опустила юбку. — Хорошенького понемножку, а то прилип, не отлипнешь. Все ему сказал?
— Кажется, все.
— А то поговори со мной, я ему потом доскажу, так лучше, я без тебя доскажу, я о тебе много придумывать буду, у меня знаешь фантазия какая, я с тех пор, как тебя увидела, все думаю — и какой ты необыкновенный, и какой добрый, и как тебе трудно живется, и как не нужен ты никому, и о том, как ты меня по миру искал. А ведь ты обо мне ни минуты не вспоминал, правда?
— Вспоминал, — сказал бессмертный Шурка.
— Не ври и адресок не спрашивай, а то презирать буду, я без твоей помощи рожу и выращу без твоей помощи, ты посмотри на себя, тебе самому мамка нужна, а туда же — детей наловчился делать!.. Прощай, рябой! — крикнула она и взбежала на паром, ожидавший ее у причала. — Питеру-то привет от меня передай.
— Живи-и-и! — донесся ее голос откуда-то с середины реки, и замычали быки на пароме, залаял пес.
Звери сидели у костра. Это были сутулые, усталые от дневных забот звери. Бессмертный Шурка присел к ним.
Они молчали, они молчали нестерпимо долго, и чем дольше молчали, тем яснее нетерпеливый слух бессмертного Шурки извлекал смысл из невыносимого их молчания.
— Поговорим о поэзии, — говорили они. — Скажите, как достигается благозвучие из слов очень уж знакомых, применяемых в разных дурных смыслах? Не кажется ли вам, что для поэзии нужны новые слова, новый алфавит и наш язык, язык животных, подходит для этого как нельзя лучше?
— Но если писать стихи на нашем языке, читать их сумеем только мы же сами.
— А разве неизвестно, о чем пишутся все стихи на свете?
— Вот сидит поэт, спросите у него.
— Бог с ним.
— Да, конечно, чуткому уху мощный звук скажет больше, чем слово. Вот я кричу, слышите, мой крик им кажется воем, а ведь это просто зов, и на него должны сойтись те, кто слышит. Вой — это приглашение к трапезе.
— Да, да, конечно, вой — это приглашение к трапезе.
— А им он почему-то кажется мольбой, они вообще всего боятся, люди.
— Да, да, это от страха.
— Что можно сочинить, если все время боишься?
— Вот сидит поэт. Спросите у него.
— Бог с ним.
Животные сидели у костра в лесу. Они ждали больших перемен. Кто разжег ночной костер бессмертия, Шурка не знал, но разговор был приятен ему.
— Пусть тогда пишут для нас, если боятся друг друга.
— Но как это сделать? Непонятно.
— Что же тут непонятного? Для животных надо писать так же хорошо, как для детей, только лучше. Невнятица начинается там, куда врывается число, счет времени, там путаница, беспокойство. А на самом деле, вот мы — просто сидим у костра и думаем о завтрашнем дне.
— Я ни о чем не думаю, ни одной мысли, просто смотрю на огонь.
— Надо писать такие стихи, чтобы на них хотелось смотреть, как на огонь или воду.
— Как написать такие стихи?
— Вот сидит поэт. Спросите у него.
— Бог с ним.
Звери сидели и думали о своих несчастьях. В чем их несчастья, чем выразить беззвучные мысли зверей, когда ничего нет, кроме слов? Они должны быть понятны людям, эти слова, их оттачивают, отделывают, шкурят много-много лет, чтобы они были понятны людям, и вот наконец эти спрессованные опилки-слова становятся речью. А речью может быть только молчание, только немота, чуждая слову, слова скользят по поверхности жизни, обволакивают нутро, чтобы его не прожгла настоящая боль. Словами заговаривают, успокаивают человека, но разве что-нибудь успокоит тебя больше, чем ржание лошади или крик петуха, что-нибудь взволнует больше, чем ночной прибой, когда ты не видишь моря, а только догадываешься? Разве тебе недостаточно знать для покоя, что ветер бросает хлопья снега в окно, а ты в тепле дома расхаживаешь в толстых носках и под тобой, как клавиши, скрипят половицы? Да и сам переход от звуков к словам совершается слишком быстро и необдуманно. Так они и ждут нас, эти слова, выстроенные по ранжиру, больше им делать нечего!
— Нет, конечно, — возразил сам себе гусь. — Нет, конечно.
— А если все-таки? — спросил, тревожно вертя головой, жираф.
— Когда-нибудь, когда-нибудь, — вздохнула перепелочка.
А медведь, тот просто ничего не сказал, он решил дождаться зимы, чтобы лечь и уже обо всем хорошенько подумать. А волк, он тоже ничего не сказал, говорить было не о чем, и так все ясно. А барсук, он тоже ничего не сказал, вбирал ноздрями воздух, и ему было достаточно. А кабан как закрутился на месте, как закрутился, ему было что сказать, ему было что сказать, а прибившийся к ним пес слишком шелудив, к тому же занят костью, а поэт, он тоже ничего не сказал, задремал рядом с ними у костра в лесу, ему было здесь спокойно.
Дремлет мир, неправда, это бессмертный Шурка дремлет, а мир всегда бодрствует, и днем, и ночью, нам хочется думать, что он живет и бодрствует, считаясь с нами, но это горькая неправда, чаще всего он и не догадывается о нас. Тут бы уйти и оставить мир в покое, да вот беда — уйти-то некуда.
Прошел слух по глубинке, что ходит, мол, из края в край по стране мертвяк и оттого все напасти: и недород, и голод, и вредительство, что вид у этого мертвяка вполне человеческий, правда, одежда убогая, ветхая, борода растет клочьями, а во всем остальном, как все, мужчина мужчиной.
Даже имя его называли — Шурка, и оттого, что он, мертвяк, всеми виденный, никак не хотел умереть, то нарекли его вторично — бессмертным Шуркой.
А посреди живота — шрам, не заживающий, кровавый, на лице — оспины, и для пущей убедительности пророчит конец света не просто так, а в стихах пророчит, и стихи эти, как песни вещие, кто их слышал, вовек не забудет.
Милиция сначала скептически отнеслась к этим слухам, но потом, убежденная частыми катаклизмами в современной жизни и тревожными заголовками газет, решила бессмертного Шурку разыскать, но никак не могла примирить свидетельские показания, составить словесный портрет, много неповинных бродяг было поймано по вине бессмертного Шурки, о, если бы он знал, горько раскаивался бы в этом, много пьяниц допрошено, много стихотворцев избито.
Но молва росла, и положение не становилось лучше. Могли поймать и самого бессмертного Шурку, поверь милиция, что и после смерти продолжает носить он под ветхим пиджаком лихой синий галстук в полосочку и что лацканы пиджака от постоянного курения усыпаны пеплом широко известных папирос «Казбек», что бывает он и весел, и грустен, и голоден, и сыт, словом, как любой нормальный гражданин, что никаких особых примет на лице не имеет, кроме легких следов оспы, да и кто, включая самых известных лиц в стране, не имел таких примет?
Говорили, что видели его в поезде, идущем на Владивосток, что два особо бдительных гражданина погнались за ним, ранили, даже пытались выбросить из поезда, чтобы, не создавая особого напряжения среди пассажиров, разглядеть уже на земле, но он ушел, недобитый, и с тех пор возникает повсюду, рифмуя по просьбе трудящихся разные слова, одно с другим, и распространяя тяжелый трупный запах.