Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 1, 2002
«Во что превратилось все то, что было предметом моей гордости и всеобщего нашего восхищения! Победа над гитлеризмом приняла гротескно-кошмарный характер. Чувство свободы удушила сначала ждановщина, в 1946 году, а потом все дальнейшее развитие советского деспотизма. Чувство международной солидарности погибло под напором звериных национализмов. Благородный порыв коммунистов уступил их союзу с нацистами. Антифашистское движение переродилось в самый откровенный фашизм. Таков итог, который приходится подвести в 1998 году, в самом конце XX столетия».
«Барселонская проза» — гражданское завещание Ефима Эткинда.
Перенесемся в демократическую Россию. 1989-й год. После долгого пятнадцатилетнего перерыва Эткинд получает возможность приехать в родной город. В Герценовском институте создается Комиссия, призванная пересмотреть решения 1974 года.
«Рассказывать об этом не могу, — пишет Эткинд в очерке „После казни“, — все равно не поверят». И ограничивается выдержками из документов и кратким перечислением событий.
Так что же было?
Изучив (можно вообразить, с какой неохотой!) «дело» Эткинда, Комиссия пришла к выводу, что в отношении «Ефима Гиршевича» имело место нарушение законности и прав человека («Квалификация действий была чрезмерной и была обусловлена режимом ограниченного демократизма того времени»). Посовещавшись, решили: рекомендовать ученому совету отменить решение 1974 года как «необоснованное».
Вопрос о помиловании Эткинда в ту пору — на ранней заре российского демократизма — решался по-прежнему, то есть тайно, тайным голосованием. Результат: тридцать шесть человек одобрили решение Комиссии; семеро были против; семеро воздержались.
Потом наступила техническая пауза, затянувшаяся… на пять лет. Через пять лет Эткинда пригласили на заседание Совета (уже не институтского — институт преобразился за это время в университет) — для торжественного вручения некогда аннулированных дипломов доктора наук и профессора. Эткинд приехал и принял участие в этой странной, ни в каком уставе не прописанной процедуре. Принял участие, думается, лишь с тем, чтобы посмотреть на лица коллег.
«Нет сомнений, что четырнадцать человек, которых я имел в виду, сидели передо мной в зале; но все они молчали — ведь голосование было тайным. Какая тоска! Прежде молчали наши сторонники, теперь молчат наши противники. Страна рабов».
Слово «рабство» повторяется в его книге не раз.
«Я с удивлением смотрю на вас сегодняшних, — говорил Эткинд, обращаясь тогда к совету, милостиво вернувшему профессору „корочки“, ему уже, кстати, совершенно не нужные, — на тех анонимных четырнадцать человек, которые согласны со своим прежним рабством».
В последние годы, встречаясь с Ефимом Григорьевичем (чаще — на Западе), мы не раз беседовали о нынешних российских делах. Он говорил о рабстве как тягчайшем наследии нашей истории. Вспоминал пророческие строки Максимилиана Волошина: «Вчерашний раб, усталый от свободы, — / Возропщет, требуя цепей». Мы обменивались впечатлениями, спорили. Мне хотелось знать мнение Эткинда, моего учителя, по насущным больным вопросам. Но Ефим Григорьевич не спешил с выводами. Я никогда не слышал от него запальчивых скороспелых фраз насчет «обнищания народа» или «разгона парламента». Он более вслушивался, нежели судил сам; наезжая в Петербург и Москву, внимательно вглядывался в происходящее. Историк, он, кажется, угадывал, в какую историю попала Россия. Он пытался уловить глубинное содержание перемен, и «Барселонская проза» отражает местами ход его мыслей. «Распался СССР, развалилась коммунистическая идеология, но формировавший сознание каждого советского человека религиозный принцип никуда не делся», — пишет, например, Эткинд в очерке, посвященном П. Антокольскому. Жаль, что ему не хватило времени развить эти мысли. А заодно — подумать о том, что случилось в России за последние полтора года.
Да, похоже, что мы, сегодняшние, еще долго не выйдем из прежнего рабства — все так и будем вставать под советский гимн и требовать казни — смертной или гражданской, кровавой или бескровной. Давать отпор фашизму (теперь уже нынешнему, российскому), защищать узников совести, протестовать против чеченской войны — это и сегодня под силу лишь единицам. А ведь для этого не требуется готовить «заговор с целью свержения» — достаточно обладать культурой, гуманитарным сознанием, историческим взглядом. И еще одним естественным свойством, увы, столь редким в России, — чувством свободы и собственного достоинства.
Соединив все эти качества вместе, мы получим портрет незаговорщика.
Константин АЗАДОВСКИЙ.Август 2001.
Книжная полка Кирилла Кобрина
Луи-Фердинанд Селин. Интервью с профессором Y. Перевод с французского, примечания Маруси Климовой и Вячеслава Кондратовича. СПб., Общество друзей Л.-Ф. Селина, 2001, 102 стр.
Сколько ни читаю Селина, не могу отделаться от дурацкого ощущения — в моей голове его тексты будто озвучиваются голосом Жириновского. Не читается Селин глазами, и все тут. Никак. Будто кто неизвестный и тайный заставил лидера ЛДПР набормотать в микрофон все сочинения этого мизантропичного истерика, а потом способом, почерпнутым из «Секретных материалов», вживил эти записи в мое сознание. А жаль, писатель ведь первоклассный…
Если же серьезно (впрочем, и предыдущий абзац абсолютно серьезен и правдив), то у актерствующего постсоветского политика и у знаменитого маргинал-писателя есть какое-то пугающее сходство. Оно заключается в том, что оба нередко правы. Жириновский ведь часто, слишком часто говорит то, что знают и чувствуют все, но боятся признаться себе (и, конечно, другим). Жириновский — нечто вроде коллективного бессознательного, перехлестывающего через шлюзы внутренней цензуры, то есть культуры. Если верить психоанализу, это и есть подлинное.
Честно говоря, с Селином тоже почти всегда соглашаешься (если не трусишь). Взять хотя бы пассаж, вынесенный на обложку этой замечательной книги: «То же самое и прол, заметьте!.. но ему уже обычной фальшивки недостаточно!.. ему нужен ее суррогат!.. „подретушированное фуфло“!.. и что, вы думаете, у вас украдут сначала? на что набросятся ваши „чистильщики“? в первую очередь? при первом нападении? на ваш домашний очаг? да черт побери, на всякую гадость, на то, что вы сами постеснялись бы на себя надеть!.. а ваши хорошие вещи просто сожгут!» Ведь верно. Недавно у меня обокрали свояченицу. Унесли старый полудохлый монитор, приняв его, видимо, за ящик грез — телевизор. А только что купленный системный блок не взяли, но разбили чем-то тупым и железным.
Единственное, что надо иметь в виду: и Селин, и Жириновский (при всей гигантской разнице их дарований) работают только на одном довольно быстро достижимом уровне правды. Уже следующая ее ступень предыдущую хотя и не отменяет, но «снимает» — по-гегелевски. Для неэстетической практики (как в случае Жириновского) это обстоятельство гарантирует одноразовость употребления правды ее уровня. Для практики эстетической, для литературы, например, все зависит от таланта. Селин дьявольски талантлив. Именно потому его инвективы в адрес несправедливого и лживого мира пережили несчастного мизантропа.
Примером тому — эта книга. Памфлет о продажной и фальшивой культуре. Трактат о мерзавцах издателях, жуликах писателях и идиотах читателях. Апология сумасшедшего гения. Фантасмагорический рассказ о бейнальном изнасиловании. Как угодно. Перевод книги энергичен и полнокровен. Отдельное спасибо Марусе Климовой и Вячеславу Кондратовичу за слово «фуфлогон».
Одна из мишеней хорошо организованной истерики Селина — знаменитый издатель Гастон Галлимар. Гастон такой и Гастон сякой… «…для Гастона, имеющего репутацию „акулы“, сожравшей уже не одного своего конкурента, проглотить всю эту мелюзгу не составляло большого труда! Гастон есть Гастон! о, о нем вы можете не беспокоиться!.. взгляните лучше на его автомобиль!.. роскошная машина, как бы специально созданная для акулы… с вот такими зубищами в виде радиатора!» Заглянем в выходные данные книги, в место ее первого издания на языке оригинала. «Editions Gallimard».
Владимир Набоков. Русский период. Собрание сочинений в 5-ти томах. Том 5. Составитель Н. Артеменко-Толстой. Предисловие А. Долинина. Примечания Ю. Левинга, А. Долинина, М. Маликовой, О. Сконечной, А. Бабикова, Г. Глушанок. СПб., «Симпозиум», 2000, 832 стр.
Кажется, еще совсем недавно сочинял рецензию на первый том симпозиумовского собрания сочинений Сирина. А вот уже — последний. Можно, приложив козырьком ладонь к глазам, обозреть законченный пейзаж русской прозы Набокова.
Пейзаж этот таков. Период с 1930 по 1937 год (от «Соглядатая» до «Дара») высится истинными Альпами, по ним упрямо карабкается Мартын Эдельвейс в тяжелых башмаках на резиновой подошве, пылит по горной дороге авто с Фердинандушкой и загадочным Сегюром, в шале в долине торопливо вбегает Герман с немецкой газетой под мышкой. Перед 1930-м — предгорья, обильно поросшие нежной зеленой травой, а вот после 1938-го…