Марта Кетро - Книга обманов
Ну, а потом я привела себя в порядок, выразила искреннюю благодарность хозяину и ушла опять на лестницу, помахала рукой богу и продолжила ждать. Дождалась, и было с нами всякое, которое теперь не имеет особого значения.
Но мне тогда удалось понять, и до сих пор я не забыла, какое удивительное животное — человек, как у него одно к другому близко, и отделить низменное от возвышенного так трудно, что и пытаться не стоит.
Подруга, которая психолог и вообще умница, сказала однажды, что мы, в сущности, можем выбрать любого из тех, кого любили, и прожить с ним всю жизнь. Я тоже прихожу к выводу, что долгий брак — это вопрос самодисциплины. Влюблённости прекрасны и бесконечны, следуют одна за другой, и всё дело только в том, чтобы выбрать кого-то одного и принять решение быть с ним. Потом можно отдаться течению времени и наблюдать, как страсть сменяется нежностью, восхищение — уважением, верность — преданностью, взаимопонимание — сродством, а потом ещё что-то происходит, я не знаю, но твоё дело только смотреть и переживать всё это. А можно сопротивляться или убегать — плакать, когда опадают цветы, привязывать созревшие плоды к веткам, искать поздние сорта, которые ещё свежи. Это тоже интересный путь, но тебе никогда не увидеть, как прорастут те семена, которых ты не дождался.
…к пеплуРазряжала ёлку, сортировала игрушки, по материалам и по возрасту. Бумагу к бумаге, стекло к стеклу, фонарики из семидесятых в одну кучку, довоенных ватных лебедей — в другую. У нас много старых игрушек, хотя я не из тех, кто покупает себе прошлое на Портобелло, надеясь замаскировать отсутствие почтенной семьи, достойных предков: царственной матушки, бабушек в чепцах и прадедов, глядящих с парадных портретов. Существует легенда, что, если правильно расставить веджвудский фарфор и антикварное серебро на скатерти, тканной не менее ста лет назад, перестанешь видеть исцарапанный кухонный стол своего детства, который просвечивает сквозь нынешнее благополучие. Те, что не снобы, просто любят «качество» и вещи с историей. Я встречала людей, способных наполнить целый дом такими штуками — шкафчиками, вопящими о секретах прежних хозяев, куколками ручной работы, которые тоненькими голосами выбалтывают мысли своих создателей, — и мало того, наполнив, они способны среди всего этого жить, им не шумно. Ах, была бы моя воля, поселилась бы в новом доме, среди белых стен и безликой икеевской мебели, которую следует выбрасывать раз в три года и заменять на новую — такую же: трондхейм на трондхейм, микаэль на микаэль, а клапсту на клапсту. И она бы, чёрт побери, молчала.
Но живу я, как придётся, и друзья иногда приносят мне винтажные ёлочные игрушки — с помойки, откуда же ещё взяться винтажу. Из старых квартир, в которых умирают старые люди, выносят старые вещи и складывают в контейнер. Большие чёрные чемоданы полны прошлого, которое, конечно, следует сжигать. Недавно тут умер сын одного маршала, именем которого названа соседняя улица, и мы успели дать таджикам несколько мелких купюр, прежде чем они бросили на самое дно контейнера деревянный ящик с игрушками.
И вот сегодня я разряжала ёлку, на которую вешала лишь малую часть маршальского наследства, и наконец-то разобрала этот ящик до самого дна. Пятнадцать древних бумажных пионерок, тринадцать коз, семь коней и рыбок без счёта сложила в пакет из Morgan. Постелила в ящик свежую фольгу и стала по одному выкладывать ватных лебедей, балеринок с лицами из папье-маше, растрёпанных попугаев на жердочках. Были там два очень неприятных паука, у каждого железная паутина, каждый — почти с лебедя, и я слышала, как запищали балеринки, но, девочки, это же сказка, вам по штату положены злодеи. И я не буду закрывать крышку, если хотите.
В отдельную коробку спрятала запредельно уязвимое — клоуна с лицом из яичной скорлупы и двух бабочек из папиросной бумаги, с крыльями позолоченными и посеребрёнными.
Потом стала заниматься стеклом, перекладывала шары и шишки со снисходительной нежностью — какие же всё-таки хрууупкие…
И тут поняла — дура ты дура, кто это здесь хрупкий и смертный, у кого истончаются кости и увядает кожа, а кто наблюдает за этим без любопытства. Давным-дав-но тот, кто выдувал это стекло, выдохнул в последний раз. Умерли те, кто раскрашивал серебром льва, кто расставлял белые капли на красной шляпке мухомора. Кто тянулся с табурета к верхушке трёхметровой сияющей ёлки, чтобы насадить на неё наконечник, — и кто командовал снизу «левее, перекосил, да осторожней, уронишь». Даже тот, кого няня подносила к этой невыразимо нежной, трепещущей от дыхания бабочке, тот, чью толстую с перевязочками ручку она отводила от позолоченных крыльев — «трогать нельзя, только смотреть», — даже он.
А они всё живут и празднуют, равнодушно отражая в своих блестящих боках ещё одно лицо — моё, пачкая сверкающей пыльцой очередные пальцы — мои.
Захотелось их случайно уронить, но это не сделало бы меня бессмертной, поэтому я до утра покорно раскладывала и сортировала, по возрасту и материалам: бумагу к бумаге, стекло к стеклу, прах к праху.
О любвиВ давние-давние времена, когда я ещё занималась всякими глупостями, случилось у меня романтическое путешествие, как положено у москвичей, в Питер. Теперь уж толком и не вспомню, с кем, но начиналась весна, стояли отличные погоды, только что у меня был секс и стейк, и я чувствовала себя великолепно: мои руки теплы, мой нос прохладен, мои волосы вымыты салонным шампунем и всё такое…
Я бездумно смотрела на дома и деревья поверх головы моего позабытого спутника, когда произошло то «и вдруг», без которого не бывает ни одной порядочной истории. Никто не выскочил из-за угла, с крыши не упало ничего интересного, террористы не метнули даже петарды — просто я вдруг узнала улицу, по которой мы гуляли.
Именно по ней я шла пять лет назад — с другим человеком, чьё имя я помнила и тогда, и сейчас, и до конца своих дней буду помнить, я уверена, потому что для меня оно навсегда останется вторым именем любви (ах, если быть честной, третьим или четвёртым, но всё равно, всё равно). И «шла» — это слишком просто: тогда моё маленькое нервное сердце летело, и я летела вместе с ним. Весна была точно такой же — ранней и ясной, когда солнце уже посмотрело на город и слегка подсушило асфальт, но в тени остался лёд, от земли ещё поднимается холод, и ни в коем случае нельзя подолгу сидеть на скамейках, нельзя ложиться животом на гранит набережных и глядеть на стылую воду. А я тогда будто засиделась и засмотрелась, потому что жар сменялся ознобом, наслаждение — болью, а радость — слезами, и они снова чередовались, и всё это вместе называлось обыкновенным счастьем. Я летела, беззаконно и бесплодно влюблённая, и ничего у нас не могло быть, кроме здесь и сейчас, но когда это мешало любви?
И вот через пять лет я снова шла — на своих ногах — по улицам, на которых когда-то пылало и рвалось сердце, а теперь оно сыто дремало и никуда не спешило, как идеальные часы. Чувства не умерли — я испытывала полное удовлетворение, разве же это не чувство? Мне было хорошо — тупо хорошо, как сказала бы я, если бы ритм этого текста задумывался чуть иным.
Я подумала тогда — и продолжаю об этом думать до сих пор: а как лучше? Лучше — когда счастливо или когда хорошо? Когда все ромашки нечётные — «я люблю, он не любит, я люблю» — или когда просто переспали? Когда не можешь дышать, потому что сердце выскакивает, или когда стейк? Мне ведь в самом деле чудесно под этим тёплым солнцем, и нет ни малейшего желания ронять душу в тёмную воду, целовать ни с того ни с сего руки человека, который рядом, складываться пополам от боли при мысли, что поезд — завтра. Мне спокойно. Мне хо-ро-шо.
В общем-то, я склонялась к мысли, что сейчас — лучше. Страсти — это для подростков, а нам бы комфорта и удовольствий. И я, помнится, отлично спала той ночью, не грустила перед поездом, и вообще неплохо провела оставшееся время.
Но по-настоящему эта история завершилась через неделю, когда я зачем-то отыскала в записных книжках третье или четвёртое имя любви, зачем-то позвонила, зачем-то поехала и зачем-то оказалась в чужой постели. В то мгновение, когда я обнимала его всеми своими руками (у меня всегда становилось много рук, когда я его обнимала), я, наконец, соединилась с собой — настоящей. Точнее, так: будто я долгое время провела в уютной комнате, освещенной невероятно удобной лампой, с регулируемой яркостью и углом наклона, лампой, которую можно включить и выключить в любую минуту. А потом я почти нехотя вышла оттуда и увидела солнце, которое ведёт себя как попало, — то всходит, то заходит, то прячется за тучи, то едва греет, то жжёт. И я опять взлетела, как дура, и соединилась с ним, с этим солнцем, — и стала целой.
Четвёртое, МартаЕсли запоминаешь какую-нибудь дату, потому что счастлив и не хочешь забыть, как это — быть счастливым, можешь не сомневаться: через несколько лет, иногда — скоро, она превратится в день очень большой тоски. А ещё позже она станет такой ночью, когда особенно понимаешь — я ничего не чувствую. И если собственная ровность души в остальное время не беспокоит, сегодня она — невыносима. Нет, без пафоса, — ощутима. Нет. Она просто теперь с тобой.