Андрей Иванов - Путешествие Ханумана на Лолланд
«Вот для этого и нужен новый мировой порядок, — сказал с ухмылкой мистер Винтерскоу. — Чтоб никто не шатался без дела… Чтоб не было таких вот как вы!..»
Я сказал «да-да, конечно» и продолжил гнуть свое. Я жестикулировал, дул губы, запускал глаза в потолок, с которого, как экскременты голубятни, вместе с дождем нисходили на меня мысли, и приплетал ко всей этой ахинее экзистенциализм, «Притчу о капле» и еще кое-что, что слышал из уст Ханумана. Я даже использовал жесты Ханумана, его фразы, иной раз начинал с его трамплинного взлета «cause you know man», чем вызывал на суровых устах старика легкую затаенную улыбку, которая на миг показывалась, как чайка над волной, и вскоре снова исчезала за глыбами суровых вод. Я чем-то приглянулся старику; я не мог этого не заметить; меня вообще некоторого типа люди за что-то любят, даже ни за что, просто так, есть такого плана люди, которые в меня сразу же влюбляются, не отдавая себе отчета, об этом мне еще Хануман говорил. «Только вот такие люди, как правило, никакой пользы принести тебе не могут, — добавлял он. — Ни тебе, ни мне, никому… Это как в тюрьме. Просто среди забитых идиотов встречаешь более менее достойную овцу, от которой ни пользы, ни вреда… Они подобны тебе, вот и все…» Ну и пусть, считал я, мне все равно, главное — не плюют в душу. Мне старик тоже пришелся по сердцу, по всему было видно — блаженный, дон Кихот, ни гадать ни гадить мне он, кажется, не собирался. Кроме того, ему, казалось, нравился ход моих мыслей, ход живых мыслей, смелых мыслей, которые летели галопом, в то время как я не мог даже встать и пройтись по комнате. Ему нравилась смелость и вызов во мне, потому как сам он, как ботаник-экспериментатор, любил скрещивать идеи, религии, языки, которых знал больше дюжины. Когда я стал обходиться без лекарств, то некоторое время ходил с палкой. Как только дождь прекратился, мы стали с ним выбираться и даже работали вместе. Дойдем до ивового сада, встанем как псы на карачки и выпалываем сорняк вокруг деревцев. А их там было больше сотни. Каждый день с утра до обеда мы с ним пололи в саду, на карачках! Руки изодрав в кровь! Сбив ногти! Сидели, бывало, на его крыльце, и как дети показывали друг другу ранки на руках, сбитые ногти, говорили о бренности тела, о бессмертии души, которая укрепляется, закаляется в процессе таких вот испытаний.
Я со многими познакомился. В деревне было чуть больше дюжины домов, которые были кое-как сбиты из ненужного хлама. Некоторые с любовью. Некоторые тяп-ляп. Наскоро. Халупы, никак иначе и не скажешь! Большинство домов было когда-то вагончиками. Но об этом было трудно догадаться; настолько хорошо их обустроили внутри и покрыли утеплительными слоями снаружи. Самый лучший дом был у японца. Это был настоящий японский дом с фонариками вдоль карниза по всему периметру, — во всяком случае казался настоящим. Очень неплохой дом был у Хенрика: сборный шведский дом, доставленный прямо из Швеции. О чем он мне объявил первым делом: «Мой дом в деревне — единственный настоящий дом, и сделан он в Швеции!» Ох, думаю, если б он был шведом, он объявил бы свой дом шведской территорией, и на домике его болтался бы шведский флаг! Но в Хускего не было шведов! Даже в Хускего терпеть не могли шведов! Хускегорцы только делали вид, что не такие как все, на самом-то деле эти хиппи были такими же датчанами, как и те, что жили в блочных и частных домах, в городах, городках, селах, в Копенгагене и на фермах Юлланда, — точно такие же! Только чуть чудаковатые… да и фиг с ним, что чудаковатые; это не имеет значения; как не имело значения курили те травку или нет, просто такие как все, и все тут. Джошуа снимал у Хенрика три квадратных метра, за что Хенрик пунктуально взимал с него либо платой (денежная сумма высчитывалась при помощи специальной программы, которую для них состряпал немец Гюнтер, учитывалось все: даже количество воздуха, вдыхаемого Джошем!), либо уборкой и работами в саду. Мы как-то с Джошуа неплохо покурили на крыльце этого шведского домика. Нас здорово унесло. Джошуа не знал меры, знай накручивал. Джошуа страсть как любил покурить, — мог бы, наверное, раздобыть травку даже в Антарктиде. Мы скурили все, что там у него было, он на этом не остановился, он требовал еще одного последнего взлета. Наскребли какие-то крохи, сходили к немцу, потом к Ивонке, в итоге свернули большой добрый джоинт, и покурив, смотрели, как живописен, как ухожен сад Хенрика. Я был так выбит, что на этот сад взирал с двух точек: с крыльца, и с высоты башни замка, — одновременно! — и никак не мог сообразить: где же я нахожусь: в башне замка или на крыльце домика Хендрика! Джошуа говорил, что так много работал в этом саду, так много работал, Джошуа повторял и повторял: «Я так много сажал, так много всего сажал, сажал… А выкорчевывал куда больше! Так много всего выкорчевал, таких сорняков, какие только в Полинезии, наверное, встретить можно! И все потому что нечем было платить Хенрику…» Он так много пахал, что сад стал нереально хорош, так нереально хорош… «Волшебный сад, не правда ли?.. — сказал Джош. — Такой, что можно ожидать появления черных, красных людей с их детьми, они так и просятся в этот сад, они должны появиться, как на картинках в журналах Свидетелей Иеговы, чтобы играть с тиграми, львами, пантерами…» Меня чуть не разорвало от смеха!
* * *Одним тихим вечером в Хускего закрался Хануман. Он еле втащился, качаясь из стороны в сторону, как пьяный. Сел на скамейку у домика коммуны и вытянул ноги, вытянул ноги и уронил голову назад, так что его огромный кадык торчал наружу, как Килиманджаро. Он был совершенно без сил. Выжатый, как блудный кот после продолжительного гулянья, с глазами полными невысказанной мольбы, пустым желудком и легкими чреслами. Он пустил по ветру свои сбережения. Он снюхал их с какими-то наркоманами на Истыдгэдэ. Он опять трахал какую-то нигерийку, за сорок пять крон в час. Беженка. Она была замужем за немцем. Так она говорила. Но дело было не в этом. У нее были большие скулы, огромные соски, как гусиная лапка, и ноги с плоскими пальцами врастопырку. Как тут удержаться! Она носила джинсы. Зад у нее был сплюснутый, но широкий, широкие плечи пловчихи и очень кучерявые волосы. Ну что тут было поделать! Была она грубая и наглая, взрывная, крикливая. Одним словом — динамит! С ней переспала половина мужского населения Авнструпа, и если учесть, что это был трансферный лагерь, куда регулярно привозили и откуда столь же регулярно вывозили беженцев, она работала как мельница на этой реке человеческих жизней, поступавших из различных точек Европы, Востока, Азии и Африки. Ее знали все, потому что сама она там жила уже почти год, и практически так же нелегально как и Хануман. Негр, с которым у нее был договор, с нее брал деньги за комнатку и еще что-то, как сутенер. Его почему-то не направляли никуда. Он постоянно жил в Авнструпе. Вот уже полгода! Все говорили, что он просто шпион, агент ментов, доносчик, а не беженец. Может и так, но при этом он еще был и сутенер! Он и одевался так же, во все пестрое, с блестками, с высокими воротниками, капюшонами, весь был в цепях, перстнях, браслетах, и зубы у него были все металлические. С трудом верилось, что он был беженец. В Авнструп он приходил только два раза в месяц: забрать свои деньги. Больше его ничто не интересовало. Вообще! Куда он уезжал, никто не знал. Он ни с кем не разговаривал. Разве что давал советы. «Я советую тебе думать, прежде чем говорить», «я советую тебе держать рот закрытым, а уши чистыми», «я советую тебе тщательно пересчитывать деньги, прежде чем давать их мне», — вот так он говорил, и никак иначе. «Он только притворяется, что он из Камеруна, на самом деле он из Америки, — говорила она Хануману. — Только американские черные могут обращаться так с женщинами! Только они называют своих братьев nigger. Африканец африканцу ни за что так не скажет, даже в шутку! А этот только так и говорит!» У нее были большие глаза и длинные пальцы с загибающимися внутрь ногтями. Она была больше Ханумана. У нее были жабьи глаза, сказал Хануман чувственно. Ему было неудобно драть ее стоя. От нее пахло как-то странно. Она редко мылась. Но это было all right. В Авнструпе было полно неудобств. Было на что списать недостатки. Там было тесно. У нее торчали ребра и выпирал копчик. Они не могли поместиться вдвоем в душевой кабинке. Одна она ходить в душ не любила. Она говорила, что там ей скучно. «Что мне там делать одной?» — спрашивала она его и смеялась. У нее был скрипучий смех, как крик ночной птицы. В уголках губ у нее скапливались слюнки, которые она втягивала очень шумно, особенно если запальчиво говорила по телефону, особенно когда переходила на свой родной язык. На родном она только кричала, спокойно говорить она не умела совсем. «То, как тут в Европе разговаривают, так только покойники разговаривают! — говорила она. — У нас так даже покойники не говорят! У нас даже покойники говорят живее, чем то, как тут у вас в Европе люди говорят…» Слова из ее рта вылетали с хлопками. Они впечатывались в Ханумана. Ему казалось, что каждое слово сопровождалось хлопанием крыльев огромных незримых попугаев! Он был ею заворожен. У нее была боязнь замкнутого пространства. В душевых кабинках Авнструпа и правда было тесно. Это точно. Как в гробу. Ханни пытался ходить с ней. Тем более что в таких случаях она с него не брала денег. Да так и так не получалось… Ни помыться, ни поебаться… Там было тесно, как в шкафчике! Она забиралась в кабинку, как будто примеряла пальто или плащ, это было нелепо. Они несколько раз пытались ночью. Но был Рамадан, и всюду шатались сонные чумные бородатые поющие хныкающие медленные арабы, курды, албанцы, черт знает кто! Они проявляли слишком много интереса ко всему и его персоне в частности. Так ему казалось. Они все хотели знать о его кейсе. Полусонные они вставали перед ним с открытыми ртами и полуприкрытыми глазами, покачиваясь как зомби, задавали одни и те же вопросы. Кто, что, за что, на какой стадии, получил ли отказ, второй отказ, написал ли апелляцию, депорт, фуд-пак, что?.. как?.. почему?.. Все, все, все! Они хотели знать все. Подозрительные, они хотели знать каждую подробность его дела. Его мучили сомнения: они могли настучать. Он хотел бежать, но его удерживала животная страсть к кучерявой нигерийке. Он спустил с нею все деньги. Он оставался с нею, пока не осталось ничего! Они шастали по дискотекам. Она в наглую пыталась снять датчанина у него на глазах. Она без стеснения говорила об этом. Она не потратила ни одной кроны. Она много нюхала speed. Они жрали какие-то таблетки, от которых его слабило, а ее распыляло. Она не скурила ни одной своей сигареты. А он не выкурил ни одной ее сигареты. Как ни крути, он ни разу не потрахал ее даром. Он за все должен был платить. Последние деньги ушли на то, чтобы с ночной дискотеки довезти ее на такси до Авнструпа. Как только он отдал таксисту все свои бабки, она закрыла перед его носом дверь. И он пошел шакалить, где бы ему заночевать. Ничего не нашел. Сел на поезд и поехал в Хускего. Ему повезло — он переждал контролеров в туалете. Он признался, что плакал там, в туалете, от унижения и страсти. Его ломало по ней, он никак не хотел смириться с тем, что никогда не увидит ее, не ощутит ее тела рядом. Что-то томилось на дне, какие-то невысказанные ругательства… Ее звали Деба, и это значило «God abides with us [69]». Он плелся пешком от Оденсе до Хускего (почти двадцать километров). Когда я его увидел, он был похож на призрака. Я даже подумал, что сплю и мне снится, будто это ковер вынесли и положили на скамейку возле Коммюнхуса, что это не Хануман, что это меня так шибко выстегнула травка Джоша, что сейчас я наведу резкость и то, что мне кажется Хануманом, станет ковром, выставленным для чистки. Но нет, это был он. И в глазах у него стояли слезы, и в них танцевала насмешливая нигерийка. Меня передернуло. Я пригласил его в замок. Накормил чем было. Он жрал мало, осторожно, сонно. Я приглядывался к нему, а он ко мне. Наконец, его сморило. Проспал почти сутки. Долго курил джоинт с литовцами, почти ничего не говорил, только постукивал ногой, его стопа все время постукивала, будто приводя в движение невидимую прялку. А потом ему кто-то позвонил, он долго был на телефоне, отвечал односложно, потом резко закруглил беседу, выключил телефон и снова завалился спать.