Марина Юденич - Сент-Женевьев-де-Буа
Связь! — рявкнул Бес, срываясь с места и отпихивая людей от телевизора, — мне нужна связь с министром. Немедленно. Пусть задержат штурм Я приеду сам и выволоку этих щенков. Пусть забирают. Быстро!
Несколько человек ринулись вон из комнаты, исполнять поступившую команду. Остальные замерли в ожидании следующих, но большего сейчас Бес сделать не мог Он ждал. Секунды включали в себя теперь года и целые столетия. Потом все произошло одновременно. На экране прыгающая вместе с камерой в руках оператора, картинка преобразилась. К самолету красиво, правильно, как в каком-то популярном боевике бежали маленькие черные фигурки с короткими автоматами в руках и неслось несколько тяжелых армейских машин "Штурм, — едва ли не радостно закричал в микрофон невидимый корреспондент "
Министр! " — задыхаясь выпалил один из его людей, протягивая Бесу трубку. Он потянулся к ней, сознавая уже совершенно отчетливо, что их разговор опоздал на несколько секунд, и самое страшное произойдет именно сейчас, пока он будет произносить первые слова. И это случилось — черные фигурки еще не успели достичь самолета, как прогремел взрыв. Собственно, он и не прогремел вовсе, с экрана прозвучал лишь слабый на фоне общего шума хлопок, а на пляшущей картинке корпус самолета вдруг превратился в некое подобие воздушного шарика, из всех окошек-иллюминаторов вырвались языки пламени, и практически одновременно с этим самолет-шарик лопнул, разлетаясь на множество пылающих обломков. Экран телевизора на какое-то время погас — то ли оператор, оглушенный взрывом уронил камеру, то ли ее плотно заслонил кто-то или что-то, но это было уже не важно. Машинально, Беслан поднес к уху протянутую ему минутой раньше трубку — оттуда раздавались короткие гудки отбоя Им не о чем было теперь говорить с русским министром. Но и это уже не имело никакого значения.
Дмитрий Поляков
О взрыве самолета и гибели людей, которых он практически на эту самую гибель отправил, Поляков узнал только к концу дня. Занятый организацией похорон, он как-то отстранился от всего прочего на это время и лишь вечером, практически одновременно увидел репортаж по телевидению и выслушал отчет своих сотрудников, которые, надо отдать должное пытались подступиться к нему с самого утра, но не были допущены « к телу» его собственной службой безопасности, посчитавшей, что личное горе шефа важнее всего прочего происходящего в мире. Процесс осознания случившегося был для него коротким и отчетливым, включившим в себя всего несколько остро ощущаемых им компонентов, среди которых доминировало чувство безусловной и абсолютной его вины. А помимо его — окончательное и бесповоротное признание необъяснимой, но совершенно при том реальной связи всего происходящего кошмара с явлениями ему и угрозами деда, которые тот — так получалось — все-таки успешно реализовал При этом реальным и весьма ощутимым, а, попросту говоря, сохранившим ему жизнь было вмешательство бабушки. Из всего этого следовало только одно: непреодолимая, как всегда считал он ранее, граница между тем и этим миром( так определяла это Татьяна Гинзбург и теперь он повторял это определение вслед, и как бы даже, в память о ней ) на самом деле легко преодолима — однако законы и правила пересечения этой границы оставались ему неведомы. Третьим фактором, составляющим сейчас картину, заполняющую собой весь первый план его сознания, было непреодолимое стремление немедленно, невзирая ни на какие жизненные обстоятельства, бежать, лететь, мчаться туда, к руинам старого монастыря, где, он уверен был в этом теперь совершенно, откроется ему истина в последней свой инстанции. Там же ждала его, возможно, и смерть, столь же загадочная и необъяснимая, что и гибель всех прочих людей, кто до него соприкоснулся в той или иной мере с тайной, погребенной в руинах старого степного монастыря Впрочем, состояние его сейчас было таково, что этого-то есть смерти своей, он скорее желал, нежели боялся или, тем паче, стремился избежать.
В этом состоянии он и прожил последующие двое суток, занятые всем тем многим, горестным и хлопотным, что связано обычно с похоронами близкого человека. Нельзя сказать, что он утратил способность чувствовать и переживать все прочее, кроме занимающей его проблемы. Это было не так — он в достаточной мере ощутил то, что принято называть горечью утраты. В большей степени она выразилась в острой жалости к отцу, прожившему какую-то странную жизнь — вроде бы даже вполне удачную с точки зрения расхожего обывателя, и одновременно — теперь-то он, Дмитрий, знал это точно — совершенно ужасную, полную страха, унижения и самоуничижения, жизнь « бедного родственника» как принято было некоторое время назад на Руси определять подобное положение кого-либо в семье. Он никогда не любил отца и не смог полюбить его сейчас, за то недолгое время, когда сознание его преобразилось под воздействием всех умопомрачительных событий, разметавших не хуже самого мощного заряда взрывчатки, устоявшийся образ и стиль его жизни и, собственно, все его мировоззрение. Однако последнее видение, которое теперь он механически даже, по привычке не называл сном, сильно изменило отношение к нему. Когда закончена была тягостная церемония прощания и массивный полированный гроб медленно начал опускаться в разомкнувшиеся, как пасть молоха преисподней, створки невидимого лифта, уносящего новопреставленного вниз, к прожорливому горнилу страшной топки, он почувствовал как жалобно дрогнуло и сжалось его сердце, словно кто-то невидимы бережно сдавил его мягкими ладонями. Но все это было как бы на втором плане, где чувства слегка притуплены, краски не так ярки, а все, что доносит слух, звучит приглушенно, словно издалека. Не будь этого, он ни за что не допустил бы кремации отца, как на том настаивала мать. В желании своем она руководствовалась лишь одним соображением и это было соображение престижа и целесообразности — в пантеоне Новодевичьего кладбища имелась фамильная ниша — отведенная для захоронения урны с прахом деда. В строгом соответствии с советским иерархическим распорядком его номенклатурному уровню соответствовала именно ниша в пантеоне второго — после Красной площади, по значимости кладбища страны, клочка земли для погребения своих бренных останков чекист Тишкин у империи не выслужил.
Однако в последующем это обернулось определенным преимуществом для членов его семьи — теперь те из них, кто покидал этот мир, тоже могли рассчитывать на обретение последнего приюта в столь престижном месте: в нишу можно было заложить еще некоторое количество урн. Для матери это был вопрос принципа.
Ему же мысль о том, что прах отца будет теперь вечно покоиться рядом с прахом, принадлежащим неизвестно кому или чему, ( в этом, особенно после короткой реплики Татьяны, теперь навсегда уже оставшейся для него загадкой, Поляков сильно сомневался), была невыносима. Однако там же находилась и урна с прахом бабушки и это нельзя было сбрасывать со счетов А главное, все это занимало, волновало, тревожило и даже заставляло страдать Полякова — но — во-вторых. Поэтому бороться с матерью, хоть желание было и велико, он не стал. За все время предшествующее похоронам и позже, на самих похоронах и последовавших за ними обязательных многолюдных и многословных, пьяных, уже после третьего тоста, поминках они с матерью обменялись в лучшем случае десятком фраз. Причем со своей стороны он совершенно искренне не замечал ее присутствия, как и присутствия всех остальных людей, устремленный мыслями и чувствами в те проблемы, которые прочно заняли первый план его сознания, плотный, непроницаемый, как тяжелая штора отгородивший его от всего прочего.
Был лишь один момент, когда задачи первого плана вдруг, спонтанно потребовали от него общения с матерью. Не рассуждая и не пытаясь даже, понять зачем это нужно, он подчинился. Это было жесткое и очень неприятное для него общение, ее же оно, похоже, и вовсе повергло в шок, чего ранее за ней он никогда не замечал. Дело обстояло так. Уже поздним довольно вечером, после затянувшихся поминок, справляли которые в дорогом престижном ресторане, он счел своим долгом отвезти ее домой и вместе с ней подняться в квартиру. Зачем? Спроси его кто об этом уже в лифте, где они молча, стараясь даже случайно не соприкоснуться телами, чужие, враждебные друг другу люди поднимались на свой этаж, он не сумел бы ответить ничего вразумительного.
Какая-то сила вела его и он шел, не раздумывая о причинах и последствиях.
Она долго возилась с замками и открыв дверь молча прошла в квартиру, не приглашая его, но и не преграждая дорогу. Вместе, они, не сговариваясь, прошли в кабинет деда, и там она не присев и не отбросив даже с головы траурного платка, повернулась наконец к нему и прямо взглянула в лицо с явным намерением поинтересоваться, чего ему еще здесь нужно? Именно в этот момент он понял, зачем поплелся за ней в квартиру и чего сейчас от нее хочет. А поняв, не стал дожидаться ее вопроса — Мне нужна диадема, — заявил он, сам удивляясь своему тону и тому, как без предисловий и уместных по крайней мере в это день, объяснений, он это произнес — Какая диадема? — голос ее был тускл, ровен, и лишен обычной желчно иронии. Можно было предположить, что она действительно не понимает сейчас, погруженная в свое горе и нахлынувшие вместе с ним проблемы, о чем он говорит Однако же он был совершенно уверен, что это не так. Не так — и в части якобы горя — отца она всю жизнь презирала и унижала при каждом удобном случае, подло, мерзко, болезненно. Не так — и в части «забытой» диадемы Это была игра или, точнее, неукоснительное следование сценарию действа под названием « похороны горячо любимого мужа и друга», разработанного и утвержденного в недрах, возможно еще ЦК ВКП(б ), и до сей поры не претерпевшего изменений. Писали возможно, с Надежды Константиновны Крупской, а быть может, как раз именно для нее. Но не это было сейчас не важно — Диадема, украденная твоим отцом у убитой им женщины. И давай не будем попусту тратить время. Я знаю, что она здесь, я знаю, где она лежит, и, если ты будешь упорствовать, я просто пойду и возьму ее.