Анна Старобинец - Убежище 3/9
– Но-но-но, Машенька, не шали! – пьяный с неожиданной ловкостью крутанулся, высвободил руку с ножом и приставил острие к волчьему горлу. – Только дернись у меня, и я тебя, с-сука, прирежу. Второй раз сдохнешь. Как собака сдохнешь. То есть, прости, как волк…
Волк широко раскрыл пасть и тоскливо, с подскуливанием, зевнул.
– Фу, Машенька, фу! – задрыгал ногами пьяница. – Отвали, я сказал! От тебя псиной несет!
Волк покосился на нож, потом с ненавистью посмотрел своими белесоватыми глазами в единственный глаз (второй был затянут бельмом) лежащего под ним человека и неохотно отполз в сторону.
– А ты, кажется, не рада встрече? – одноглазый встал и принялся отряхивать свой замызганный балахон. – Линяешь, что ли, а, Маш?
Волк жалобно заскулил.
– Ну ладно, ладно, не плачь. Сейчас воткну его на место. Я же просто пошутил. Поиграть с тобой хотел. Ну, игривый я, что уж поделаешь…
Одноглазый не спеша взошел на мост, наклонился, прищурился.
– Откуда он торчал? Ты не видишь, а, Маш?
Поджав хвост, волк вскарабкался следом и ткнулся носом в крохотную выемку в доске.
– Ну да, ну да, в-вижу, – одноглазый пьяно пошатнулся и тут же метнул нож удивительно резким, точным движением: лезвие изящно вошло прямо в выемку, мелко задрожала рукоятка. – Ну, все. Готово, собачка. Можешь кувыркаться. Ап!
* * *– А ты меня не узнаешь, что ли? – спросил одноглазый, когда Маша поднялась на ноги.
– Узнаю, – ответила она, все еще тяжело и часто дыша. – Алекс. Дядя Леша.
– А вот и нет, вот и нет! Я не дядя Леша. И даже не дядя Леший. Никакой я здесь не дядя! – дядя Леша громко захихикал и даже подпрыгнул пару раз от удовольствия. – Я не дядя! Я не дядя! Я вообще не человек. Здесь я – Лесной. Вот он я, полюбуйся, какой есть!
Лесной плавным горделивым жестом указал на свою пропитую физиономию и рваные тряпки, а потом ернически раскланялся. Маша вдруг с изумлением заметила, что бельмо исчезло. Теперь на нее весело и зло смотрели два маленьких зеленоватых глаза-буравчика.
– Лесной так Лесной, – безразлично согласилась она. – Просто раньше вы называли себя иначе. И выглядели тоже немного по-другому.
– Ты про глаз, да?
Лесной состроил гримасу: прищурил один глаз и высунул язык; потом вернул лицу первоначальное выражение.
– Это у меня просто такой сценический имидж, – пояснил он самодовольно. – А Алекс и дядя Леша – мои сценические псевдонимы. Там.
– Там?
– Ну да, там. В Яви. Я ведь туда иногда вылезаю. Мы все иногда вылезаем. У-у-у! – Лесной вдруг дико замахал руками и сделал «страшные» глаза. – Никогда не знаешь, что из тебя может вылезти!
Маша сняла с себя вонючую, в бурых потеках засохшей крови волчью шкуру и присела на мост. Поежилась.
– Я устала, – грустно сказала она: не Лесному даже, а просто так, в ночную темноту.
– Ну так все уже вот-вот кончится, – радостно откликнулся Лесной.
– Правда? – недоверчиво переспросила Маша.
– А зачем мне врать-то? – Лесной оскорбился и надул губы. – Когда я тебе врал? Конечно, правда. Вот сожгут тебя – и считай, все, отмучилась.
– Меня сожгут?
– Сожгут, сожгут, Машенька. А ты что, не рада? Ты же вроде хотела согреться?
– Хотела…
Лесной вдруг зажал себе нос рукой и тихо загундосил:
– О Иванове дни будет ночное плещевание, и костров зажигание, и бесчинный говор, и скверные бесовския песни, и ногами скакание и топтание, и хрептом вихляние, и богомерзкия дела, и отрокам осквернение, и девам растление…
Маша молчала. Лесной убрал руку от носа и разочарованно заглянул в ее равнодушное лицо. Потом вяло хихикнул и зашагал в Навь, пошатываясь и мурлыча себе под нос:
– Уж как я кочан ломить, а кочан в борозду валить… Хоть бороздушка узэнька – уляжемся! Хоть и ночушка малэнька – понабаемся!..
XVIII
ПУТЕШЕСТВИЕ
Видимо, они сидели так уже очень давно. В этом доме. В этой комнате. За накрытым столом. Уставившись в телевизоры. То есть – действительно давно. Не день и не два, и даже не неделю – судя по тому, что стало за это время с их едой.
Куски хлеба на блюде превратились в зеленоватые сухари. Перед каждым – тарелка с бурой вонючей массой, которая когда-то, по-видимому, была не то овощным рагу, не то картофельным пюре – теперь и не разобрать. Обожравшиеся мухи и тараканы лениво слонялись по столу или рассеянно копошились в этом буром.
Из чашек свесилась пушистая поросль плесени – издали ее можно было принять за пивную пену. Не исключено, что когда-то под этим пухом действительно было пиво… Впрочем, нет. Девочка – на вид лет десяти – вряд ли пила алкоголь.
Из всех троих у девочки было, пожалуй, самое осмысленное лицо. Она смотрела на экран широко открытыми глазами – без какого-то конкретного выражения, но все же почти сосредоточенно – и изредка даже моргала.
Женщина выглядела значительно хуже. С нижней губы на колени стекала тонкая струйка слюны; стая маленьких мошек-дрозофилов покачивалась, точно в невесомости, рядом с ее лицом, временами ныряя в полуоткрытый рот, а потом снова выпархивая наружу. Глаза ее закатились, но желтоватые полоски белков продолжали пялиться в экран.
Отец семейства более всего походил на спящего человека. Он тихо посапывал, уткнувшись лицом в объедки.
Паук метнулся на другой край стола, поймал жирную, одуревшую от многодневного пиршества муху и затолкал в себя. Потом вернулся на свое место – туда, откуда он лучше видел экран, – и снова стал смотреть, ритмично вздергивая и опуская брюшко. Ничего не изменилось: все та же передача. Уже много часов – а, возможно, уже много дней.
…Больше всего это напоминало «Аншлаг-Аншлаг». Толстенький петросяноподобный мужичок с глупыми блестящими глазками и лоснящейся лысиной, наряженный почему-то в женское платье, стоит на пустой сцене. Жеманно растягивая слова и противно подхихикивая, он говорит в микрофон:
– Нос у меня норма-а-альный. Ха-а-атя некоторым он кажется дли-и-инным. А на-а са-а-амом деле у меня длинный… хи-хи… нет, а вы что па-а-адумали? У меня длинный рот. Тянется через щеки прямо к уша-а-ам, отчего я немного похожа на лягу-у-ушку…
Хохот и аплодисменты. Камера прыгает в зрительный зал – но никаких зрителей там нет.
Пустые кресла, пустые черные кресла, или даже, скорее, кушетки, что ли, – плохо видно, не в фокусе… Но вот картинка становится резче и – никакие это не кресла и не кушетки. Надгробные плиты.
Невидимая толпа по-прежнему рукоплещет, заходится своим закадровым мертвым смехом.
– Ре-ги-но-чка-а-а! – визжит в экстазе толстяк. – Лю-си-фа-чка-а-а!
На экране вдруг появляется череп, тут и там покрытый заплатками полуистлевшей кожи. На макушке – рыжий парик, а поверх него – шляпа. Череп тихо лопочет, отчаянно кривя вправо пустой рот: