Антон Понизовский - Обращение в слух
Были случаи нападений на женщин.
А было ещё, когда из соседнего села, с Малиновки — это родственник моей матери, то ли двоюродный брат какой-то, то ли не знаю кто — он на фронт не пошёл, а скрывался, в скирдах ночевал. И когда скотник пошёл брать сено, он вилами ткнул — и услышал крик. Его поймали.
И что вы думаете? Его привели на квартиру проститься с матерью. Но расстрел почему-то не дали: он отсидел и вернулся. Женился на медицинской сестре, и венчался, и в церковь ходил…
А вот эти мальчики, комсомольцы — они по наводке ловили этих, по деревням… Ну, война есть война.
И получается, брат — ему было тогда пятнадцать лет, потом шестнадцать исполнилось — он был в армии, в этом вот батальоне. А когда война кончилась — его год только начали призывать.
И получилось, что он пробыл в армии восемь лет, мы его и не видели. Он закончил уже где-то в Чите, что ль, его занесло…
И, когда я была в этом селе в интернате, мне говорят: «За тобой брат приехал». А я его и в глаза не видала, только что фотография детская: знала, что у меня есть брат Валентин, но в лицо — восемь лет… Он заехал за мной в интернат, взял меня, приезжаем в деревню.
Я помню, он так вот меня толкает в бок и говорит: «Покажи, где отец-то?»
Он даже отца своего не признал, представляете?
Вот такая судьба.
[Александра]А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.
Я её лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у неё на левой щеке.
У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели…
И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице — сшила какое-то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».
Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» — это значит, менингит у неё был.
Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Ряз-ань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрёт, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как „череп снимать“?» Не дала.
Привезли её домой. Жара страшная. А у неё, видимо, температура высокая, она метается.
И вот мама меня… Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть… Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу — она молчит. Только я отошла-убежала — она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила… А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить…
И вот эта сестра моя умирает — это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону — ну, как кладут в деревне-то под иконами, под образами — и все-все женщины собрались около неё: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы — и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крёстный лежит весь в крови, раненный в живот». И ещё кого-то она назвала. Она мёртвых увидела.
Когда война кончилася, мужчина откуда-то из соседней деревни пришёл к моей тётке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах — он был ранен в живот, я его перевязывал».
То, что умирающая эта девочка предсказала, — всё это сбылося.
И, вы представляете, вот она умирает, и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идёт! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!
Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть её…
Умерла, ну а гроб-то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто ещё в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как-то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая-то — ехали-ехали, нас всё шатало-шатало — и гроб этот по дороге у нас развалился…
Мать не помнила, как хоронили.
Ох, сколько лет она по ней плакала! — я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка — её Шурочкой звали — мать моя не могла пережить…
Она нищих кормила всё: мама была очень сильно верующая…
[Розовое одеяло]Когда мои девочки… праздник какой-нибудь, веселятся — я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало-ося!» Они не хотят это слышать.
А я расскажу. Никогда не забуду.
Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали всё это на себе вёдрами.
И моя мама наварит этой картошки-то целые чугуны — и солдаты идут: шли, шли, шли… А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего.
И мама вот так вёдрами… вёдрами она на снег кидала эту картошку горячую — они хватали её по карманам…
Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купи́те у меня детское одеяло — розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».
А мама говорит: «Ой, у меня столько детей… Нет, ведро картошки — это жалко: вдруг самим есть нечего будет…»
Она её покормила — мы всех кормили.
И тогда эта женщина ей говорит: «Бабушка, я вижу, вы верующий человек…
(плачет)
Молитесь за меня: я съела своего ребёнка!»
(громко плачет)
Поверьте мне: я это запомнила на всю-всю жизнь свою — «…ребёнка!..»
XIX. Быдло
— Так! Хватит! — взревел Дмитрий Всеволодович. — Всё!
Скажите мне: как можно жить в этом? Кто может жить в этом?! Как это всё можно терпеть?! Невероятно!
— Дмитрий, простите, но где же альтернатива: не жить?..
— Всё, я понял, в чём «миссия»! Всё! Вы спрашивали, в чём миссия? Отвечаю вам: пугало!
Ясно вам? Это пугало для всего мира, страна-пугало и народ-пугало: будете себя –
— Но это же и…
— Будете себя плохо вести — будете вот такие! Понятно?
— Но это же и ваш народ тоже! Вы тоже…
— Мо-ой?! — захохотал Дмитрий Всеволодович, — э не-е-эт!
— …Как же это так, «не ваш»?
— Чем он мой? Где он мой? И не мой, и не ваш этот народ, не надейтесь! Смотрите: всё разное! лица разные, кожа разная, глаза разные: у вас осмысленные глаза, у Лёли вон осмысленные глаза, а не свиные, — ровно ничего общего между нами!
— А как же язык? Если мы говорим на одном языке…
— Ай, конечно, мы не говорим на одном языке! «ЛТП» выясняли: в вашем языке нет ЛТП, в их языке нет — что там было? — компаративной этимологии. И Достоевского никакого нету в их языке! И церковных этих… Три матерных слова в их языке, всё! Мы раз-ны-е!