Дорис Лессинг - Любовь, опять любовь
Странное дело: двое, объединенные любовью или просто страстью, похотью, стремятся отделиться от всех, остаться наедине друг с другом, — ты да я, я да ты, — на год, на два, на двадцать, но по прошествии какого-то периода времени, целительного и убийственного, вчера еще столь желанный исключительно для собственного пользования партнер отпускается в широкий мир, населенный любящими друзьями — и просто любящими — связанными друг с другом, повязанными круговой порукой, признающими существование этой близости, связи; если любишь одного, то обязан любить всех. Это невероятное состояние существует лишь в области, удаленной от реальной повседневности, как сон, мечта, легенда, в области улыбок. Можно было бы предположить, что, влюбившись, ты автоматически должен попасть в эту страну всеобщей любви и райских улыбок.
Сара могла теперь безболезненно читать не только заметки Стивена, но и свои собственные. Слова на бумаге, как древние дневники Жюли. «Сердце мое болит так, что хочется любым способом положить конец этим страданиям, как усыпляют старую собаку. Не могу больше терпеть эту боль!» Слова на бумаге, бумага все терпит.
Она спаслась, она выздоровела и более не заболеет. В Бель-Ривьер Сара не полетела ни на репетиции, ни на премьеру, пообещав наведаться ближе к концу, когда Генри наверняка уже исчезнет. Жан-Пьер предположил, что она не хочет появляться во Франции из-за смерти Стивена. Может, он и прав, какая разница.
До Жюли, до того, как ее вывернуло наизнанку, она полагала, что страна любви далека от ее упорядоченного и уравновешенного бытия, что ее, Сару, можно уподобить кому-то, стоящему перед прочными железными воротами, за которыми болтается взад-вперед глупый безобидный пес. Но теперь она поняла, что ворота эти оказались дырявыми и ветхими, залатанными на скорую руку планками да фанерками, а за ними — громадный пес-убийца величиной с теленка. И намордник на нем лишь для вида, смахнет он этот намордник одним движением лапы. Или не намордник даже вовсе, а маска, театральная маска, меняющая выражение с улыбки на гримасу скорби. И обратно.
Середина августа, вот уже несколько недель, как Сара полностью избавилась от своих печалей. Как она и полагала, интенсивность боли для нее теперь непредставима. Природе (или кто там за нее?) не нужно, чтобы ее дети помнили свою боль, это не соответствует ее целям, каковы бы они ни были. Сара наслаждается маленькими радостями, ничтожными физическими удовольствиями, вроде ощущения дерева пола босою подошвой, согревающего воздействия солнечных лучей на кожу, аромата кофе, запаха свежевскопанной земли, слабого запаха инея на камне. Она снова стала женщиной, которая не плачет, хотя популярная идея целительного очищающего, оздоровляющего плача, разумеется, время от времени посещает ее голову. Забыла она, как плачут. Проявление эмоций окружающими Сара расценивает как признаки их незрелости. Услыхав о чьей-то в кого-то влюбленности она непроизвольно поймала себя на легкой презрительной усмешке. Неужто она ничему не научилась? Сара внимательно наблюдала за отступающей, теряющей силу печалью, не ослабляла бдительности, понимая, что зверь это опасный: как бы он вдруг на нее опять исподтишка не набросился. А ведь может, может такое случиться, видела она лица стариков и старух, их скорбные глаза. Не надо ей такого, нельзя терять бдительности перед этим чудовищем, недавно глодавшим ее сердце.
Музыку Жюли она по-прежнему не могла переносить, равно как и старые мелодии трубадуров и труверов. Чтобы боль была «сладкой», она должна стать мягкой, а ноты «Жюли Вэрон» или даже пошловатая баллада из «Счастливой монетки», сиречь «Жюли», вызывала у нее… бр-р-р-р… Нет-нет. Звуков слишком много, слишком они громкие, нарочитые, хватающие, когтистые. Тысячи лет сидел пастушок под дубом, вслушивался в тонкий посвист ветра, во все времена бравший людей за душу, призывавший к чему-то. В свисте ветра чудились иные голоса, его перекрыл резкий, словно начальные аккорды музыки Жюли из третьего акта, крик ястреба. Ветер свистел, убаюкивал, навеивал дрему и швырнул в полусонного пастушка белые листы с черными знаками на них, означающими слова «печаль», «сердце», «боль», и эти колдовские знаки разбудили пастушка окончательно, но ветер уже унес листы дальше, и парень не поверил сонным глазам, решил, что все это ему привиделось во сне. Где, где тихая пристань, которую она ищет? В глубинах океана морские гады скрипят да квакают, киты поют свои песни. Вверху, в космосе, сталкиваются метеоры и осколки разлетаются во все стороны. Может быть, в шахтах, в подземельях, в пещерах, в могиле? Но и там издают звуки поджидающие нас черви и скрежещут разрывающие почву корни деревьев.
Но страх или, если угодно, осторожность не в силах предотвратить процесса, знакомого каждому, кто погружен в поиски первопричин. Нити сплетаются, укладываются в полотно. Наугад берешь книгу, навскидку открываешь и натыкаешься на то, что искал. Проходишь по улице мимо двух беседующих — один из них диктует ответ на вопрос, который ты только что мысленно задал самому себе. Включаешь радио — вот оно, здесь, на этой волне и в это мгновение. Сны Сары бесперебойно поставляли информацию, она ощущала себя на грани… чего? «Познай самого себя», — весьма разумно рекомендовал древний оракул. Но нелегко решить, что к чему и с чего начать в данный момент.
Сара опустилась в парке на скамейку, глядя на пустующую скамью почти напротив, через аллею, ведущую к воротам. В парк вошла молодая мамаша, толкая коляску одной рукой. Маленькая девочка, идущая рядом, толкала эту же коляску обеими руками, держась за рукоять рядом с ладонью матери. Та направилась к скамье, на которую смотрела Сара, загнала коляску на траву, вытащила примерно десятимесячного младенца и уселась на скамью, держа ребенка на коленях. Девочка — лет около четырех — пристроилась рядом с матерью. Аккуратная такая малышка, одетая в чистенькое розовое платьице, розовые носочки, розовые туфельки, а темные волосы сдерживает розовая пластмассовая заколка-пряжка. Вся эта изобильная розовость не подходила к худенькому обеспокоенному личику, к не по возрасту «знающим» глазам, похожим на глаза взрослой опечаленной женщины.
О своей внешности мать тоже позаботилась. Белые обтягивающие брюки, декольтированная белая кофточка, демонстрирующая долгими трудами заработанный загар. Волосы выбронзовлены под цвет загара и взбиты в космы, полагающиеся по чрезмерно молодежной для ее возраста моде. Женщина принялась забавляться с младшим ребенком, словно с любимой куклой. Тот смеялся, пытался схватить мать за волосы, за нос, она уворачивалась… Потом с чего-то вдруг затянула какие-то колыбельные «Баю-бай», принялась укачивать детеныша, перешла на «Мишку косолапого…», используя этого Мишку в качестве сценария, и где косолапому положено было «в ямку — бух-х-х!», она роняла и тут же подхватывала ребенка к неистовому восторгу последнего. Забытая девочка пыталась подтягивать соответствующие «Баю-бай» или «Бух!», но громкоголосый дуэт мамаши и братика напрочь забивал ее слабый голосок.
Девочка подняла руку и тронула мать за локоть.
— Ну, чего тебе опять? Отстань! — рыкнула на нее любящая мать голосом, нимало не напоминавшим прерванное ею сюсюканье и агуканье, тут же, впрочем, возобновившееся по прежнему адресу. Любовь ее к младшему, казалось, приближалась к оргазму, женщина самозабвенно тискала и целовала младенца, изобретала ему все новые уменынительно-возвеличительные превосходные степени, нежно-ласкательнее определения и эпитеты; язык ее заплетался от самозабвенного восторга, толком можно было разобрать лишь имя мальчика — Нед. Любовный акт, избегающий, как известно, вмешательства третьих лиц, продолжался, а девочка оставалась столь же излишним его свидетелем, как и Сара или любой другой посетитель парка.
Малышка на всякий случай немного отодвинулась от мамочки, активно любящей ее братика, но когда женщина затянула очередную песенку о походе по рынку, где собиралась купить жирненькую свинку, снова попыталась поучаствовать в веселье, и слегка подтянула, за что заработала от матери новое замечание:
— Ой, замолчи, Клодина!
Девочка замерла, уставившись перед собой. Собственно говоря, она смотрела на скучную старуху, сидевшую напротив, на Сару. Не в состоянии дольше выдерживать свою исключенность, она, сжавшись от заранее ожидаемой оплеухи, с отчаянной храбростью заверещала:
— Мамуля, мамуля, мамуля!..
— Ну, чего еще? — огрызнулась мамуля.
— Соку хочу.
— Ты только что пила.
— Еще хочу. — Девочка улыбнулась, пытаясь растопить чугунную злость, исказившую лицо матери, вырванной из глубин — не то сорванной с высот — блаженства.
Мать протянула руку за спину, нашарила в коляске картонку сока и небрежно протянула девочке. Та приняла упаковку сока с осторожностью, отмечавшей каждое ее движение, каждый жест, даже самый мелкий. Начала отковыривать от упаковки пластмассовую соломинку. Мать наблюдала поверх головы сына, прикорнувшего у нее на груди, точнее — прижавшегося к впадинке под плечом, опустив к ней на грудь голову. На лице у матери все то же раздражение, похоже, смешанное с выжиданием подходящего момента для оплеухи.