Питер Хёг - Дети смотрителей слонов
— «Больше света», — произносит Рикард.
В этот миг всё вокруг освещается. Рикард уделил много внимания освещению, его и так было прекрасно видно, но теперь сцену заливают ещё дополнительные двадцать киловатт. Я замечаю маму с папой, они стоят сбоку от сцены.
Мы с Хансом и Хенриком слышим голос с лестницы позади нас — это голос Тильте.
— Хенрик, — говорит она. — Твоя мама хочет поговорить с тобой.
За спиной Тильте возвышается фигура женщины. Это епископ Грено, Анафлабия Бордерруд.
Есть женщины, которых трудно представить в окружении детей и мужа. Не имею в виду ничего плохого, просто они — подобно, например. Жанне д’Арк, Терезе Авильской или Леоноре Гэнефрюд — рождены для великих свершений, и у них нет времени возиться с непромокаемыми детскими штанишками и ходить на родительские собрания.
Но если оказывается, что у Анафлабии есть сын, которого она качала на коленях, пухлые щёчки которого целовала, то меня нисколько не удивляет, что этим сыном оказался Хенрик. Заметно, что они похожи своим непреклонным характером. Проступает и физиогномическое сходство, какая-то твёрдость в подбородке, который как будто изготовлен из листового железа на верфи Финё.
Но вовсе не материнская любовь Анафлабии выходит в это мгновение на первый план.
— Хенрик, — говорит она. — Это правда? Ты сделал эту дурацкую бомбу?
Изменение, происходящее с Хенриком, столь радикально, что понимаешь: бороться с чувствами, которые даже у взрослого мужчины вызывает мать, внутри которой живёт крестоносец, невозможно. Его тело начинает подрагивать, и становится ясно, что более всего ему сейчас хочется куда-нибудь спрятаться, чтобы остаться в живых.
Но Ханс крепко его держит. А Анафлабия приближается.
— Мама, — шепчет Хенрик, — Ты же говорила, что все другие религии — изобретения дьявола.
Теперь в его голосе слышны слёзы.
— Хенрик, — говорит Анафлабия. — Сейчас же отключи бомбу!
Слёзы катятся по щекам Хенрика.
— Слишком поздно, — говорит он. — Она с часовым механизмом. Экранированным. Прикреплена к ящику в подвале. Но, мама, это совсем маленькая бомба. Да и взорвутся всего лишь какие-то языческие сокровища.
Анафлабия не сводит с него глаз. Хотя материнская любовь безгранична, она не застрахована от паралича.
— А сюда-то ты зачем пришёл? — спрашивает она.
Хенрик вытирает глаза.
— Я хотел сделать фотографии. На память, для моего альбома. Чтобы когда-нибудь показать его своим детям. Твоим внукам, мамочка.
♥
Знаю, чтó многие, включая и Тильте, сказали бы в подобной ситуации. Они бы сказали, что происходящее, конечно же, трагично, но одновременно предоставляет удивительную возможность задуматься о том, что всё вокруг нас в любой момент может взлететь на воздух. И если уж всё пойдёт из рук вон плохо, то есть, если бомба Хенрика окажется страшнее, чем он говорит, то кое-кто из нас тоже взлетит на воздух. На этот счёт все великие религии придерживаются мнения, что лучшая смерть — это если при ней присутствуют один или парочка святых, которые могут свободно входить в великую дверь и выходить из неё, словно это вращающаяся дверь в магазине мужской одежды «Финё».
Поэтому мне как-то неудобно признаваться, что такой прекрасной возможностью я пользоваться не собираюсь. И тут за дело берутся мои ноги. Хочу пояснить: весь опыт футбольного духовного пути говорит о том, что при определённых обстоятельствах большая часть высшего сознания концентрируется в ногах.
Я слетаю с лестницы, несусь через зал, пробегаю мимо охранников, читая по пути их мысли. Они думают, что я какой-нибудь мальчик-певчий, или послушник, или религиозный аналог тех мальчиков, которые подбирают мячи на Уимблдонском турнире. И вот я уже стою перед мамой.
События, которые мама пережила за то время, что я её не видел, не прошли для неё бесследно. Нет сомнений, что она повидала такое, с чем не смог бы справиться даже самый крутой крем против морщин. Складки, которые залегли у неё на лбу, никуда не денутся, если мы останемся в живых после бомбы Хенрика. И сейчас, когда она видит меня, они становятся ещё чуть-чуть глубже.
— Мама, — говорю я, — под полом заложена взрывчатка, она на дне ящика, ты можешь спустить ящик по туннелю?
Большинству из нас время от времени приходится вести серьёзные разговоры со своими матерями. Но не так уж часто приходится просить собственную мать попрощаться с двумястами миллионами и сесть на четыре года в тюрьму с возможным сокращением срока на год за хорошее поведение. Но именно об этом я сейчас и прошу маму, ведь ей придётся объяснять, почему в туннеле хозяйственное мыло и что за фокус они с отцом задумали, и она это понимает. Она смотрит на меня, я бы сказал, диким взглядом.
— Не могу, — говорит она.
Скажу как есть. Я чувствую разочарование. Ведь что такое двести миллионов и четыре года за решёткой по сравнению с тем, что можно порадовать нас с Тильте и Хансом, а также четыре всемирные религии, спасти побрякушки на миллиард крон, да и вообще хотя бы немного навести порядок в созданной ими же самими неразберихе?
— Мы будем навещать вас, — говорю я. — Папа сможет помогать тюремному священнику. А ты — играть на органе во время службы. Я слышал, что в тюрьме строгого режима на Лэсё теперь новый орган. Говорят, что из-за этого некоторые заключённые не хотят возвращаться домой, хотя они уже отсидели свой срок.
Она качает головой.
— Не в этом дело.
Я отваживаюсь оглянуться назад. К нам с мамой теперь приковано внимание всего зала. И это не какое-нибудь поверхностное внимание, оно гораздо больше того интереса, который был прикован ко мне, когда меня обманом выманили на сцену конкурса «Мистер Финё». И хотя я всего лишь мельком взглянул вокруг, я кое-что замечаю. Я понимаю, что собравшиеся здесь достойные люди, естественно, очень хотят знать, как же обстоит дело с духовностью в Дании. Пока что они увидели только Конни, на которую, конечно же, приятно посмотреть, но всё-таки она всего лишь восходящая звезда четырнадцати лет отроду, потом они увидели графа Рикарда Три Льва, и теперь вот нас с мамой.
— У тебя должен быть пульт дистанционного управления, — говорю я.
— Он остался в лодке, — отвечает мама.
У меня темнеет в глазах.
— Но ведь должно же быть какое-то устройство, реагирующее на голос, — кричу я. — Так всегда было.
Какие-то бурные чувства кипят в маме, но она ничего не говорит. И тут я понимаю, в чём беда.
— «Солитудевай», — говорю я. — Эта мелодия всё и приводит в действие.
Мама кивает. На её лице написано отчаяние. И я её понимаю. Конечно же, это давняя травма. С тех времён, когда Бермуда Свартбаг заставила её спеть перед съездом пасторов североютландского амта.
— На пути духовного развития, — говорю я, — никто из нас не может обойтись без великих жертв.
Я говорю это и вижу, как в душе мамы что-то встаёт на место. И чувствую, что между нею и мной за последние дни произошло какое-то изменение в сфере того, что, наверное, можно назвать «распределением ответственности».
Мама оборачивается к витрине. И поёт.
Она успевает спеть лишь первые такты. И тут я чувствую под ногами вибрацию. Не исключено, что только мама, папа, я и Тильте замечаем её. Но я точно знаю, что подземный ящик с бомбой Хенрика уже сдвинулся с места и скользит по туннелю.
Осталась только одна проблема. Как такие чуткие люди как Папа Римский, Далай-лама, Семнадцатый Кармапа, Великий муфтий Лахора и Её Величество королева отреагируют на взрыв бомбы через несколько секунд?
И тут у меня возникает идея. Будет слишком нескромно назвать её божественным вдохновением непосредственно от Святого Духа. Но это надёжная и плодотворная мысль.
Я оборачиваюсь к залу.
— Ваши превосходительства, — кричу я. — Я с острова Финё. У нас принято приветствовать гостей нашим знаменитым салютом.
Здесь я делаю короткую паузу, чтобы синхронисты смогли меня перевести.
— Прежде это был военный салют. Но теперь он означает: Мир Божий в сердцах и добро пожаловать!
И тут до нас доносится взрыв. Сначала в окнах шлюпочного сарая вспыхивает свет, вслед за этим из окон и дверей вырывается белый дым. Затем крыша поднимается в воздух, и всё деревянное здание складывается как карточный домик.
На мгновение в зале наступает тишина. А потом все разом начинают аплодировать.
Я прислоняюсь к стене, чтобы не упасть. В следующее мгновение меня окружают охранники, и я чувствую, что они отказались от гипотезы, что я мальчик с Уимблдонского турнира, и склоняются теперь к предположению, что я какой-то религиозный хулиган, которого надо незаметно для всех разрезать на мелкие кусочки.
Но едва они успевают схватить меня, как тут же отпускают и отступают в сторону. Передо мной оказывается Конни. Она кладёт руку мне на плечо и обращается к залу.