Эрнесто Сабато - О героях и могилах
Пошел ее навестить. Она сделала успехи, преподавала на факультете и работала с группой молодых архитекторов, строивших в Тукумане нечто, что она потом мне показала: не то фабрику, не то школу, не то санаторий. Точно не помню, да это, как известно, все едино: в подобных зданиях можно с одинаковым успехом сегодня поместить токарный цех, завтра родильный дом. Это то, что они называют «функциональностью».
Как я уже сказал, моя приятельница преуспевала. Теперь она не жила в студенческой комнатушке, как то было в Буэнос-Айресе. Теперь она жила в современной, приличествующей ее положению квартире. Когда мне отворила дверь служанка, я едва не повернул обратно – я не думал, что в квартире живет еще кто-то. Мебель я разглядел, только когда посмотрел вниз: все почти на уровне пола, как для крокодилов. Не выше пятидесяти сантиметров. Однако в гостиной я увидел на огромной стене одну-единственную картину, написанную другом Габриэлы: на ровном, стального цвета фоне проведенная по линейке вертикальная синяя линия и сантиметров в пятидесяти справа от нее маленький круг, наведенный охрой.
Мы уселись на полу – страшно неудобно; Габриэла подползла к столику высотой в двадцать сантиметров, чтобы налить кофе в керамические чашки без ручек. Обжигая пальцы, я думал, что без полудюжины рюмок виски мне в этом холодильнике никак не согреться до такой температуры, чтобы переспать с Габриэлой. И я уже примирился со своей судьбой, когда вдруг явились ее друзья. Приглядевшись, я понял, что один из них был женщиной, но также в джинсах. Остальные двое были архитекторы: один – супруг женщины в штанах, и другой, видимо, друг или любовник Габриэлы. Все были одеты одинаково: джинсы и странные башмаки, похожие на те, что носили некогда наши рекруты, но теперь, вероятно, изготовляемые небольшими партиями специально для архитектурного факультета.
Они долго говорили на своем жаргоне, который временами скрещивался с жаргоном психоаналитиков, – казалось, они в равной мере восхищаются какой-то логарифмической спиралью Макса Билла [140] и садистическими вывертами некоего друга, о котором у них шла речь. Говорили также о проекте Клориндо Тесты строить типовые здания полицейских комиссариатов на территории Мисьонес [141]. Вероятно, с электронными пиканами [142]?
И тогда меня вдруг осенило. Конечно, только из-за своей навязчивой идеи я решил, что видел Капурро прежде, в Вальпараисо или в Тукумане. Просто все эти ребята похожи друг на друга, и очень трудно заметить различия, особенно если видишь их издали или будто в тумане, как бывает со мной в минуты сильного волнения.
Успокоившись насчет Капурро, я провел оставшееся время более приятно: зашел в кино, потом в пригородный бар и наконец заперся в отеле. И на другой день, когда самолет «Эр Франс» поднялся с аэродрома Карраско, я начал дышать спокойно.
Мы приземлились в Орли в гнетуще жаркий день (был август). Я потел, задыхался. Служащий, проверявший мой паспорт, один из тех французов, что жестикулируют столь же бурно, как латиноамериканцы, и их же в этом упрекают, сказал мне со смесью иронии и снисходительности:
– Но вы там, у себя, наверняка привыкли к худшей жаре. Разве нет?
Известно, французы – великие логики, и ход мыслей сего Декарта из таможенной службы был безупречен: Марсель находится южнее Парижа, и там очень жарко; Буэнос-Айрес еще намного южнее, следовательно, там должна быть адская жара. Что доказывает, насколько логика благоприятна Для безумия: правильным логическим рассуждением можно было бы отменить Южный полюс.
Я его успокоил (польстил ему), подтвердив его мудрость. Я сказал, что мы в Буэнос-Айресе постоянно ходим в набедренных повязках, а когда приходится, мол, надевать костюмы, очень страдаем даже от небольшой жары. Тогда этот тип, благодушно поставив печать на моем документе, вручил его мне с улыбкой: «Allez-y! [143]» Надо же цивилизоваться!
В Париже у меня не было никаких определенных планов, но мне казалось разумным принять некие меры: во-первых, связаться с друзьями Ф. на случай, если не хватит денег; во-вторых, запутать следы, навещая своих друзей (?) на Монпарнасе и в Латинском квартале – это сборище каталонцев, итальянцев, польских и румынских евреев, из которых состоит студенчество Парижа.
Я поселился в меблированных комнатах на улице Дю-Соммерар, где жил до войны. Но консьержкой уже была не мадам Пинар. На ее наблюдательном посту сидела другая толстуха, которая из своей каморки следила, как входят и выходят студенты, художники-неудачники и сутенеры, представляющие не только население этого дома, но также неисчерпаемую материю для Сплетен и Экзистенциальной Философии консьержек. Комнатку я снял на четвертом этаже. Потом отправился искать своих знакомых.
Пошел в кафе «Дом». Там никого не застал. Мне сказали, что мои друзья переселились в другие кафе. Удалось узнать, где живет Домингес. Я пошел к нему в мастерскую, находившуюся теперь на улице Гранд-Шомьер.
Но, как вы уже заметили, все, что бы я ни делал, в конце концов приводит меня в Запретную Область; больше того, меня туда как бы неотвратимо ведет безошибочное чутье.
– Смотри, – сказал Домингес, показывая мне холст, – это портрет слепой. – Он засмеялся.
Он любил некоторую извращенность.
Я так и сел.
– Что с тобой? Ты побледнел. – Он принес мне коньяку.
– С животом неладно, – объяснил я.
Я ушел, решив больше в его мастерскую не ходить. Но на другой же день понял, что хуже этого не придумать, как явствует из следующей цепи рассуждений:
1. Домингес будет удивлен моим исчезновением.
2. Он станет думать, чем можно это объяснить. Только одним: полуобморочным моим состоянием, когда он показал мне холст со слепой.
3. Факт этот настолько необычен, что он непременно будет говорить об этом со всеми, включая (и прежде всего) слепую. Ход весьма вероятный. Ужасающе вероятный, ибо из него следует дальнейшее:
4. Вопросы слепой касательно моей персоны.
5. Выяснение имени, фамилии, откуда я и так далее.
6. Немедленное сообщение в Секту.
Остальное очевидно: жизнь моя снова будет в опасности и мне придется бежать из Парижа, быть может, в Африку или в Гренландию.
И я решил, как вы уже догадались, то, что решил бы на моем месте всякий разумный человек: самое лучшее для маскировки продолжать посещать мастерскую Домингеса, как если бы ничего не произошло, и идти на риск знакомства со слепой.
Итак, после долгого и дорогостоящего путешествия я снова встретился со своей Судьбой.
XXVI
Поразительна ясность ума в эти минуты, предшествующие моей гибели.
Записываю наскоро пункты, которые хотел бы проанализировать, если мне дадут время:
слепые прокаженные;
дело в Клиши [144], шпионаж в книжной лавке;
туннель между склепом Сен-Жюльен-Ле-Повр и кладбищем Пер-Лашез, Жан Пьер, осторожней.
XXVII
Мания преследования! Все думаю о реалистах, об этих господах с «должными пропорциями». Когда меня наконец сожгут, лишь тогда они убедятся, как будто, чтобы поверить утверждениям астрофизиков, надо измерить диаметр солнца сантиметром.
Свидетельством будут эти записки.
Тщеславие post mortem [145]? Возможно. Тщеславие – такое фантастическое, такое не «реалистичное» свойство, оно побуждает нас заботиться даже о том, что будут о нас думать, когда мы будем мертвы и похоронены.
Своеобразное доказательство бессмертия души?
XXVIII
Нет, право, что за банда сволочей! Чтобы они поверили, им надо, чтобы человека сожгли.
XXIX
Итак, я снова пришел в мастерскую. Теперь, когда решение было принято, меня подгоняла жгучая тревога. Едва войдя, я попросил Домингеса рассказать о слепой. Но Домингес был пьян и обрушился на меня с бранью, как с ним бывает, когда он теряет контроль над собой. Сутулый, злобный, огромный, он, захмелев, превращался в чудовище.
А на другой день я застал его за работой – по-бычьи тупо глядя на холст, он спокойно сидел за мольбертом.
Я спросил о слепой, сказал, что мне интересно было бы понаблюдать за нею, но так, чтобы она об этом не знала. Словом, я возвращался к своему исследованию, однако намного раньше, чем рассчитывал, хотя можно ведь полагать, что расстояние в пятнадцать тысяч километров равноценно нескольким годам. Такая вот глупая мысль пришла мне тогда. Незачем говорить, что Домингесу я об этих тайных мыслях ничего не сказал. Я лишь ссылался на простое, пусть болезненное, любопытство.
Он сказал, что может поместить меня наверху, чтобы я смотрел и слушал, сколько мне заблагорассудится. Думаю, вам известно, как устроена мастерская художника: это нечто вроде довольно высокого ангара – в нем мольберт, шкафчики с красками, какая-нибудь кушетка для натурщиков, столы, стулья, чтобы посидеть, поесть и тому подобное, а у одной из стен, на высоте около двух метров, антресоли с кроватью. Там-то и был отведен для меня наблюдательный пункт – даже если бы его специально строили, лучше не придумаешь.