Александр Иличевский - Перс
Хашем медлит, высматривает в бинокль наиболее проворного сокола. Пока лидируют один крохотный дербник и сапсан. Хашем считает число промахов, ставит палочки в наскоро разграфленном листе записной книжки. Вскоре, когда к кормушке попеременно слетятся все хищники, после того как, насытившись, сядут отдохнуть, в то время как новенькие охотятся, — нам станет ясно, сколько в данном ареале обитает тех или иных видов. К концу дня мы насчитали двенадцать балобанов, двадцать два сапсана, двенадцать шахинов, более двадцати пяти дербников.
На следующий день мы снова съездили за жмыхом и переместились на тридцать километров к востоку, где была устроена еще одна такая же кормушка.
6Мы с Хашемом не говорили о личной жизни. Он замыкался при приближении к этой области. В детстве мы тоже особенно друг с другом не делились, находясь зачастую в соревновательных отношениях на этот счет. Как раз это и хранило стерильность и крепость дружбы. И все-таки однажды я не стерпел.
— А чего ты не женишься?
Хашем чинил птичьи клети, плоскогубцами вытягивал и надставлял обратно в пазы прутья. Услышав вопрос, он посмотрел на меня, потом схватил в охапку две клетки и шарахнул их перед моим носом.
— А я был женат. Два года. На Соне. Видно, хватило. Вот и не женюсь больше.
— На Соне?!
— Героическая женщина. Терпеливая. Трудолюбивая. Но страсти у нас с ней не вышло. Да и детей тоже.
Хашем отряхнулся от птичьего помета и снова пропал в глубине птичника, то и дело взрывающегося ссорами, паникой и брачной драчливостью.
— А что Аббас? — спросил я, когда он вернулся с грузом.
— Аббас? Ничего. Счастлив. Ему хватает. Ей — не знаю.
7Той весной прекрасное для меня открылось время на Апшероне. Расписание подобралось великолепное, в офисе работал Патрик Джонсон, мой товарищ по Остину, так что режим полного благоприятствования был мне обеспечен. Десять дней я мотался с вахтами по буровым, налаживал то, что нужно было наладить, какое-то время торчал в офисе, составляя отчеты и заказывая оборудование и ремкомплекты, — а остаток месяца проводил в Ширване.
То я впивался с егерями в Ширван, помогал Хашему, слушал его невероятную философию, вникал, спорил, принимал участие в радениях и медитациях. То, пресытившись исканиями, отправлялся к Керри, и мы могли с ним пешочком вдоволь пройтись по бережку, выкупаться от души, половить рыбу на камнях, а под вечер отправиться в город ужинать и ночь провести с девочками. То, отправившись в представительство своей родной GeoFields, я получал десяток направлений и мог неделю-другую пропадать в открытом море по буровым, присматривая за нашим оборудованием, поджидая трансфер на следующую площадку и улучая момент взять украдкой пробу на LUCA. То я вдоволь пропадал в городе, присматривая за Терезой, чей дневной распорядок был вполне однообразен и предсказуем: поздний завтрак на балконе отеля или на набережной, затем она провожала Роберта в офис, а сама шла по магазинам и ехала на закрытый пляж в Пиршаги; встречались они за ужином на набережной и пешком возвращались в отель. Лишь изредка по выходным они отправлялись микроавтобусом на запад в горы большой компанией, на свое любимое место для пикников — трактир на поляне близ горной речки, где всю их буржуазную компанию уже ждали ящик шампанского, баран на привязи и корзина свежевыловленных форелей, куда Марк запускал ручки, вытягивал одну за другой розовых пятнистых рыб и раскладывал на траве… Прибыв им вослед на такси, я занимал нагорную позицию, блестел биноклем из-за валуна, слушал ручей, срывавшийся с неглубокого обрыва, и дышал облегчающей сыростью брызг, осенявшихся шапкой радуги. Так я проводил пару часов, созерцая чужой праздник, белый купальник Терезы, полоску ее живота, уже слегка блестевшего от солнечной испарины, — пока голод не вынуждал меня сорваться с кручи в ближайшее кафе на обочине.
И я был рад этим поездкам: как ни крути, я тоже пировал. На мой вопрос: «Почему мясо сегодня такое жесткое?» — шашлычник Селим весело отвечал: «Этот баран слишком высоко гулял, слишком спортом занимался…» «Ну прямо как я», — и Селим тоже смеялся, снимая с шампура печеные баклажаны.
8Дорога в горы от Истюсу открывает вид, описанный Хлебниковым в своем персидском анабазисе: террасы, зеркала биджар — рисовых полей, гряды чайных кустов и блеск морского горизонта. Пейзаж всецело умиротворяющий, но только издали, когда не знаешь, что ничего не стоит кануть в море, близ самого берега кубарем по обрывистым волнам, или опасно заплутать в лабиринте биджар, утопнуть по грудь в жидком их иле, полном змей, прочерчивающих водную гладь приподнятыми головками… Мы долго, многоярусно восходим над лесом, погруженным в теплый моросящий дождь, подымающийся тут же от склонов туманом, вокруг высятся и влекут горы, шумит не видимый в молочном облаке поток. Горячий сернистый гейзер обильно бьет из гранитного склона, покрывая его серебристым налетом. Все наши горные походы со Столяровым заканчивались здесь, у небольшой бальнеологической лечебницы: десять копеек стоил билет в одну из восьми купален, располагавшихся одна над другой, каскадом, по мере остывания, начиная с сорока двух градусов. Мы толкались обычно в шестой купальне, где градус был сорок целых и шесть десятых по Цельсию. Отмывшись и отстиравшись, мы соревновались здесь на терпеж. Восемь минут — рекорд.
Сейчас осень в разгаре. Горный лес над Истюсу — каштанолистный дуб и железное дерево — освещен изнутри лиловым золотом листвы.
Лечебница пуста, мы платим сторожу небольшую мзду и забираемся в шестую купальню, поначалу морщась, но точно зная, что скоро привыкнем и даже станем способны этой стерильной водой, поднявшейся с глубины в десяток километров, чистить зубы. Здесь в купальне у нас возник разговор. Мы по очереди погружались в бассейн и раскрасневшиеся вылезали на скамью отдышаться. Тот, кто был в воде, торопливо говорил, а тот, кто отдыхал, слушал молча, дожидаясь своей очереди.
Вот краткий конспект этого разговора.
«Полковой театр Хашема, его полная самоидентификация с Хлебниковым есть игра, которая перестанет быть игрой сразу после первой крови. В этом есть жажда момента окончательного взросления.
Хашем основывается на идее о непрекращающемся откровении, о том, что Бог говорит с народом при помощи истории.
Хашем хочет столкнуть остановившееся над эпохой время.
Важность театра в том, что сила воображения меняет реальность, что миф сильней реальности. Ибо творчество — это вера в слова. Преобладание слов над личностью.
Пусть Евангелие — миф, но он отобран и напитан верой. Неверно думать, что все есть в Писании, ничего подобного: откровение находится в становлении.
Необходимо показать, как слово может быть живо, как оно может звучать самой жизнью.
Только став словом — можно вписать себя в книгу. Книга принимает только живое».
Глава восемнадцатая
ШТЕЙН
Штейн служил инженером, после распределения проработал два года в Айли-Байрамлы, на нефтеперерабатывающем предприятии, вдоволь наглотался пыли, наслонялся по отравленной степи, потом служил короткое время морским инспектором. Субтильный от природы и мускулистый от воли, во все командировки возивший в чемодане гантели и эспандер, страшно мучился качкой, по неделям переплывая на баркасе от платформы к платформе, иногда даже ночуя на воде, тогда и познакомился с моим отцом на Нефтяных камнях. Но внезапно стал оседлым, неудачно женившись (сватала мама за дочь своей подруги школьных лет, два месяца отвращения к себе и страха, что молодая некрасивая жена уйдет, ушла), но и то польза: отныне работа с цифирью в плановом отделе близ дома, квартира выменяна с доплатой и разъездом (с мамой), ставка руководителя музыкального кружка на Артеме и ставка в безлюдном самодеятельном театре при клубе трубопрокатного завода (начальник клуба — друг его покойного отчима) освоены, теперь все мысли о творчестве, снова раздолье длинных летних каникул, снова поездки в Крым в самостийную республику Карадаг, снова взахлеб Сартр, Камю, роялистского Солженицына отставить, взяться за самиздатного Шестова, Бердяева, Кьеркегора, пропесочить Белинкова, обоготворить Олешу, разрыдаться над Поплавским, написать инсценировку по «Столбцам» и «Старухе», погрузиться в «Письма к Милене»; теперь ставим на полях карандашные сноски, а комментарии согласно нумерации вписываем в школьные тетради, на обложках стоят Sartre-IV («публицистика») или Camus-XX («художественное»), теперь снова пишем урывками на службе, а вернувшись, ввечеру завариваем чай, открываем на балконе бухгалтерскую книгу и, заглядывая в Кортасара, полистав пренебрежительно странички «Игры», задержавшись взглядом на одном-другом абзаце, беремся за старательный карандаш и, подрыгивая истерично ступней, пишем, пишем, пока два или три раза не затупится грифель. Передохнуть. Заточить, с удовольствием чертежника снимая стружки бритвой «Невская», довести острие о терку спичечного коробка.