Патрик Зюскинд - Избранное
«Прекрати реветь! — гаркнула барышня Функель. — Вынимай свои ноты и показывай, что ты выучил! Наверное, опять не играл упражнений?»
В этом она, увы, была права. Действительно, на прошлой неделе мне было почти совсем не до музыки, во-первых, потому, что у меня было полно других важных дел, а во-вторых, потому, что заданные этюды были отвратительно трудны, какая-то фугообразная дребедень в шаге канона, правая и левая рука расходятся Бог знает как далеко, одна ни с того ни с сего застревает там, другая ни с того ни с сего застревает здесь, все это в занудном ритме с необычными интервалами, да сверх того и ужасное звучание. Фамилия композитора, если не ошибаюсь, была Хесслер, черт бы его побрал!
Тем не менее полагаю, что я довольно пристойно продрался бы через обе пьесы, если бы не различные волнения по дороге на урок — главным образом наскоки терьера госпожи д-р Хартлауб — и взбучка, которую в довершение всех бед учинила мне барышня Функель, полностью растрепав мои нервы. И вот я сидел за роялем, весь дрожа и обливаясь потом, с затуманенными от слез глазами… передо мной восемьдесят восемь клавиш и этюды господина Хесслера, а в затылок мне гневно дышит барышня Функель… конечно, это был полный провал. Я все перепутал, басовый и скрипичный ключи, половинки и целые ноты, паузы в четверть и паузы в одну восьмую такта… Я даже не доиграл до конца первой строки, когда клавиши и ноты расплылись в калейдоскопе слез и я, опустив руки, тихо разрыдался.
«Так я и зззнала! — зашипело сзади, и мельчайшие брызги слюны оросили мой затылок. — Так я и зззнала! Опаззздывать и есть морожжженое и выдумывать разззные отговорки, на это госссспода массстаки! А делать уроки, это не для вассс! Погоди, негодник! Я тебя кое-чему научччу!» И с этими словами она выскочила у меня из-за спины, шлепнулась рядом со мной на банкетку, двумя руками сцапала мою правую руку и, ухватив за пальцы, стала тыкать ими в клавиши, каждым по отдельности, как это сочинил господин Хесслер. «Берешь этим! И вот этим! А здесь большим! А здесь третьим! И вот этим! А здесь вот этим!..»
Покончив с моей правой, она взялась за левую, действуя тем же методом: «Берешь этим! И вот этим! И вот этим!..»
Она так яростно жала на мои пальцы, словно хотела вдавить этюд мне в руки, нота за нотой. Это было здорово больно и продолжалось примерно полчаса. Наконец она отцепилась от меня, захлопнула тетрадь и фыркнула: «К следующему разу ты его выучишь, и не только с листа, а наизусть, и аллегро, не то тебе худо придется!» После чего раскрыла толстую партитуру для исполнения в четыре руки и шмякнула ее на нотную подставку: «А теперь мы с тобой еще десять минут играем Диабелли, чтобы ты наконец научился читать ноты. И попробуй сделать хоть одну ошибку!»
Я покорно кивнул и рукавом вытер слезы. Диабелли мне нравился, не то что этот осквернитель фуги, жуткий Хесслер. Играть Диабелли было просто, до глупости просто, и при этом он же всегда превосходно звучал. Я любил Диабелли, хотя моя сестра как-то заявила: «Кто вообще не умеет играть на рояле, может на худой конец сыграть Диабелли».
Итак, мы играли Диабелли в четыре руки, барышня Функель слева, рокоча в басу, я двумя руками в унисон справа, в дисканте. Некоторое время все шло довольно гладко, я чувствовал себя все более уверенно, благодарил Бога за то, что он создал композитора Антона Диабелли, и в этом своем состоянии блаженного облегчения забыл, что маленькая сонатина написана в соль мажоре и, значит, при ключе стоит фа-диез; это предполагало, что нельзя все время спокойно двигаться по белым клавишам, а надо в определенных местах, хотя этого и не написано в нотах, нажимать на черную клавишу, то есть брать ту самую фа-диез, находившуюся как раз полутоном ниже соль. И вот когда фа-диез в первый раз появилась в моей партии, я ее не узнал, проскочил и взял вместо нее чистое фа, что, как тотчас поймет всякий любитель музыки, произвело неприятный диссонанс.
«Ты опять за свое! — фыркнула барышня Функель, оборвав игру. — В этом ты весь! При первой малейшей трудности их превосходительство изволит фальшивить. Ты что, слепой? Фа-диез! Тут же написано черным по белому! Заруби себе на носу! Еще раз сначала! Раз-два-три-четыре…»
Как это вышло, что я во второй раз сделал ту же ошибку, мне не совсем понятно даже сегодня. Вероятно, я так боялся ее сделать, что мне после каждой ноты чудилась фа-диез, я был готов играть сплошные фа-диезы и одергивал себя, стараясь не играть фа-диез, пока еще не играть фа-диез, пока еще… ну и, конечно, в том же месте снова вместо фа-диез взял фа.
Она вдруг побагровела и как завизжит: «Да что же это такое! Я сказала фа-диез, черт тебя дери! Ты что, не знаешь, что такое фадиез, болван ты этакий! Вот это что! — Блям-блям… и она ткнула указательным пальцем, кончик которого за десятилетия преподавания игры на фортепьяно успел расплющиться как монета в десять пфеннигов, в черную клавишу полутоном ниже соль. — Вот фа-диез! … блям-блям… Вот…» И в этом месте она чихнула. Чихнула, быстро мазанула себя по усам упомянутым указательным пальцем и в заключение еще два-три раза вдарила по клавише, громко визжа: «Вот фа-диез, вот фа-диез!..» Потом вытащила из-за манжеты носовой платок и высморкалась.
Я же взглянул на фа-диез и обомлел. На переднем краю клавиши приклеилась отливающая зеленью, длиной примерно в палец, толщиной почти с карандаш, изогнутая, как червяк, порция слизисто-свежей сопли, явно произведенной носом барышни Функель, откуда она путем чихания попала на усы, с усов при их вытирании переместилась на указательный палец и уже с указательного пальца соскользнула на фа-диез.
«Еще раз снова! — зарычало рядом со мной. — Раз-два-три-четыре…» — и мы заиграли.
Следующие тридцать секунд я отношу к самым ужасным моментам своей жизни. Я чувствовал, как кровь отливает от щек, а затылок покрывается холодным потом. Волосы у меня на голове встали дыбом, уши то пылали, то леденели, и вдруг оглохли, словно их заткнули пробкой, я почти не слышал прелестной мелодии Антона Диабелли, которую играл механически, не глядя в ноты, после второго раза пальцы двигались сами собой… я только не мог отвести глаз от стройной черной клавиши полутоном ниже соль, к которой приклеилась сопля Мари-Луизы Функель… еще семь тактов… еще шесть… не было ни малейшей возможности нажать на клавишу, чтобы не вляпаться прямо в зеленую слизь… еще пять тактов … но если я не вляпаюсь и в третий раз возьму фа вместо фа-диез, то… еще три такта… о Боже милостивый, сотвори чудо! Скажи что-нибудь! Сделай что-нибудь! Обрати время вспять, чтобы мне не пришлось играть эту фа-диез!.. еще два такта, еще один… и Господь Бог промолчал и ничего не сделал, и вот он, последний чудовищный такт, он состоял — как сейчас помню — из шести восьмушек, сбегавших от ре к фа-диез и впадавших в лежавшую полутоном выше и длившуюся одну четверть соль… мои пальцы спускались в ад по этой лестнице восьмушек, ре-до-си-ля-соль … — «Теперь фа-диез!» — закричало рядом со мной, и я, в ясном уме и твердой памяти, с полным презрением к смерти сыграл фа.
Я едва успел снять пальцы с клавиатуры, как крышка рояля захлопнулась, и в ту же секунду барышня Функель, как ужаленная, вскочила с банкетки.
«Ты сделал это нарочно! — возопила она, задыхаясь от злости и так пронзительно, что у меня, несмотря на глухоту, зазвенело в ушах. — Нарочно это сделал, паршивец! Упрямый сопляк! Бессовестный маленький негодяй! Ах ты…»
Она с диким топотом носилась вокруг обеденного стола, стоявшего посредине комнаты, и на каждом втором слове грохала по нему кулаком.
«Но меня не проведешь, понял? Ты что себе воображаешь? Со мной твои штуки не пройдут! Я позвоню твоей матери. Я позвоню твоему отцу. Я потребую, чтобы тебе надрали задницу, тебя выпорют так, что ты неделю сидеть не сможешь! Я потребую, чтобы ты три недели безвыходно сидел дома и каждый день по три часа играл гамму соль мажор, и вдобавок ре мажор, и вдобавок ля мажор, с фа-диезом, до-диезом и соль-диезом, пока не вызубришь их так, что сыграешь и во сне! Ты меня еще не знаешь, негодник! Ты у меня еще… вот я сейчас тебе… лично… собственноручно…»
И тут у нее от ярости сорвался голос, и она совсем задохнулась, замахала в воздухе руками и побагровела так, словно вот-вот лопнет, и наконец, схватив яблоко из стоявшей перед ней на столе фруктовой вазы, залепила им в стену с такой силой, что оно расквасилось на стене в коричневое пятно рядом с часами с маятником, висевшими прямо над черепашьей головой ее матери.
И тут, словно кто-то нажал на кнопку, куча тюля шевельнулась, и из складок одеяния, как привидение, высунулась старческая рука, чтобы автоматически переместиться направо, к кексам…
Но барышня Функель этого даже не заметила, это видел только я. Она же, напротив, рывком распахнула дверь, повелительным жестом указала на выход и, когда я, шатаясь, вышел вон, с треском захлопнула ее за мной.