Салман Рушди - Стыд
А доктор Адам Азиз утратил эту веру — и остался «с отверстой раной, с пустотой там, где должно быть жизненно важному органу». Пустота заполнилась историческим оптимизмом, верой в способность человека воздействовать на историю, направлять ход событий.
Иными словами, Сальман Рушди не сопоставляет мифологическое сознание Востока с рациональным знанием Запада, он сводит вместе два мифа разного происхождения; по его мысли, они и породили новый — миф о свободе, возвещающей новую жизнь. Может ли миф воздействовать на действительность? Нам ли этого не знать! Миф формирует действительность, как сосуд вливаемую в него влагу, однако субстанция, влага, остается самой собой.
Рушди пишет: «Миф, коллективная выдумка, открывает любые возможности» для мифологизации действительности в любом варианте, ибо что такое миф в нашей современной жизни, как не способ соотношения с ней? В этом смысле все мифы равноценны и различаются лишь продолжительностью существования.
Миф о свободе вздыбил Субконтинент, расколол его на части, но чем бурнее вскипали события, тем сильнее проявлялась тяга к стабильности. «Когда события приобрели размах… прошлое Индии поднялось, захлестывая ее настоящее; юное секулярное государство получило внушающее благоговейный страх напоминание о своей немыслимой древности, которой дела не было до демократии или женского избирательного права. В народе пробудились атавистические инстинкты, и, забывая новый миф о свободе, он вернулся к старым».
Нетрудно представить себе, что началось после выхода в свет «Детей полуночи», — никого из прочитавших роман равнодушным он не оставил. Все смешалось: восторги по поводу отточенности стиля и искрометности фантазии Рушди, лестные сравнения с Гюнтером Грассом и с Гарсиа Маркесом, присуждение престижнейшей премии «Букерпрайз», а с другой стороны, обвинения в спекуляции на теме в угоду западному читателю, яростные нападки за исторический нигилизм, протесты по поводу того, что написал автор о реальных лицах, даже судебный процесс, по счастью улаженный миром, протесты против протестов и так далее.
Известный пакистанский историк и публицист Тарик Али отметил, что ни один роман об Индии не имел такого успеха, как «Дети полуночи»: «…многие жалуются — Рушди не нашел доброго слова ни для чего из происходящего в Южной Азии. Но, если вдуматься, Рушди не написал ничего, о чем индийцы или пакистанцы не говорили бы между собой».
Защищая свою позицию, Рушди упрямей всего отвергал обвинения в пессимизме. В статье «Отечества в воображении» — само название которой во многом проясняет концепцию писателя — он говорит: «В меру моих сил я постарался композиционной структурой романа передать способность Индии к непрестанному самообновлению. Именно поэтому мой роман переполнен персонажами и сюжетами, он ими просто „кишит“. Сама форма призвана показать неисчерпаемость потенциала страны, о которой я пишу, и в этом смысле быть оптимистическим противовесом личной трагедии героя».
Фантазия писателя неуемна и необузданна, его воображение находится на постоянной точке кипения, в нем бурлят эпохи, события, судьбы, люди, звери, боги, монстры. Персонажи появляются, исчезают, снова выныривают на поверхность, иногда в другом романе, под новым именем — в новой маске, немного изменившиеся, а впрочем, те же, они еще нужны Сальману Рушди, он их еще не отпускает, они еще не все рассказали о себе, их жизни еще не кончены. Цикличность субконтинентального времени отодвигает прошлое не в глубину, а в сторонку, где оно остается на виду, души персонажей отыскивают для себя плотскую оболочку, с легкостью переселяясь в другую, когда придет пора, метафоры набегают одна на другую, сталкиваются, из осколков образуются новые, все в непрерывном движении, в процессе.
Жаркая баталия, разгоревшаяся вокруг, мягко говоря, нетривиального подхода Рушди к событиям огромного значения для судьбы Субконтинента — и не только для него, — отвлекла внимание от другого, глубинного пласта «Детей полуночи».
Между тем именно с «Детей полуночи» начинает Рушди исследование сквозной темы его творчества — сосуществования и взаимодействия истинного и вымышленного, действительности и иллюзии, лика и личины. Писатель возвращается к ней снова и снова, анализируя ее в разных аспектах, под разными углами зрения. Мифологическое осмысление реальности и обратное воздействие мифа на нее, превращение идеи в стереотип, возникновение и разрушительное действие эмблематической культуры наших дней, миф и реальность культурной самобытности — на каком бы материале ни ставил Рушди эти проблемы, его выводы носят отнюдь не региональный характер.
«СТЫД» появился в 1983 году, и краткость интервала между двумя произведениями является лишь дополнительным подтверждением тесной их связи. Нет, «Стыд» не сюжетное продолжение «Детей полуночи», но трудно избавиться от ощущения, что и здесь действуют все те же персонажи — они только надели новые маски. И действуют под новыми эмблемами. В чем разница между маской и эмблемой? Маска предназначена для перевоплощения, эмблема — для обозначения. Маска таит под собою суть, эмблема прокламирует, что следует считать сутью.
Эмблема Индии — демократическое, секулярное государство. Эмблема Пакистана — исламская республика. А в чем для Рушди их суть?
Индия осталась неизменной, какой всегда была, добавив к умопомрачительному корпусу своей мифологии еще один миф — о свободе, демократии, секулярности.
Пакистан же отрекся от своего прошлого, сочтя его неподходящим. Раз ислам есть единственное оправдание самого существования искусственно созданной страны, то и прошлое ее должно быть целиком мусульманским, а никак не общим с «идолопоклоннической» Индией. Понадобилось переписать историю — но на прежних страницах, где же взять новые? Получился палимпсест, где из-под торопливо сочиненной истории все время упрямо выглядывает та, настоящая. «Века Индии под тонким слоем среднепакистанского времени». А потому, заключает Рушди, все, что происходит в Пакистане, нужно рассматривать как борьбу между прошлым, насильственно запихнутом подальше, с глаз долой, и настоящим, которое только и держится, что на идее. Или, если угодно, как противоборство между вымыслом и реальностью, где вымышленное прошлое подчиняет себе сегодняшнюю действительность.
Метафорой Индии стали ее чудо-дети, так никому и не понадобившиеся. Метафора Пакистана — «фальшивое чудо», слабоумная и тем освобожденная и от прошлого, и от вины за него Суфия Зинобия, дочь, обманувшая ожидания родителей, уверенных в том, что зачали сына.
Суфия Зинобия, вместилище всеобщего стыда, который «должны бы испытывать, да не испытывают другие», сочетается браком с Омар-Хайамом Шакилем — но тезка великого поэта-вольнодумца не сочинил ни единой стихотворной строки и вообще не совершил ни единого поступка: любящие мамаши с детства освободили его от стыда, а заодно и от способности действовать.
Суфия Зинобия, сгоревшая со стыда, превратившаяся в яростного зверя, убивает Шакиля; стыд взрывается насилием в Суфии Зинобии, центральной фигуре романа, потому, что она, женщина — независимо от обстоятельств жизни, — в силу своего естества несет бремя дополнительной пристыженности.
Сальман Рушди видит в женщине воплощение природного начала, отвергающего все неистинное, надуманное, не проистекающее непосредственно из стихии бытия. Ал-Лат, извечная женщина, всемогущая, как сама природа, противостоит Ал-Лаху, началу концептуальному, стремящемуся взнуздать естество, ограничить свободу его проявлений. Рушди не то чтобы «ранен женской долей», а скорее сбит с толку рабским положением женщин, особенно в мусульманском обществе…
Они порой вырываются из рабства, но утрачивают гармоничность, присущую природе, и обращаются в разрушающую, силу — как Суфия Зинобия, как мстительная Хинд из «Сатанинских стихов». Эта тема тоже становится сквозной в творчестве Рушди.
Однако в «Стыде» внимание писателя сосредоточено на анализе того явления, которое он впоследствии назовет «эмигрантским сознанием»: «Когда человек отрывается от родной земли в поисках свободы, он переселяется. Когда освобождаются целые народы, жившие на родной земле, как на чужбине (пример — Бангладеш), они обретают самоопределение. Что самое стоящее у тех и у других? Оптимизм! А что в этих людях самое нестоящее? Тощий багаж! Я говорю отнюдь не о фанерных чемоданах, не о немногочисленных и уже потерявших смысл безделицах. Мы окончательно отрываемся не только от земли. Мы поднимаемся над историей, оставляем внизу и память и время.
Все это могло случиться и со мной. Все это могло случиться в Пакистане».
Что может произойти с целым народом, если, не перемещая его с родной почвы, перерубить корни? Настойчиво втолковывать целому народу, что исторический опыт отцов и праотцов недействителен, что его генетическая память недостоверна, что прошлое следует понимать по новому? Что станет с таким народом? Будет, на манер Омар-Хайама Шакиля, пребывать в постоянном ощущении края бездны, некоторого неправдоподобия своего бытия, общей фальши по общему сговору. И будет изо всех сил хвататься за гонор, за эмблемы самовозвышающего обмана, охотно повиноваться запретам в страхе перед истиной. Будет расти число Шакилей, предпочитающих жить в «моральном раю» на обочине всего на свете, даже головы не поворачивая в сторону древа познания. Что бы они стали делать, вкусив от его плодов?