Весна на Луне - Кисина Юлия Дмитриевна
Я еще долго задумывалась над тем, зачем Вера убила своего ребенка. Это никак не могло уложиться в моей голове. Тогда я еще не понимала, как страшно жить в обществе, которое относится к тебе враждебно. «Если даже палачу потребуется сочувствие или помощь, необходимо ее оказать» — вот как говорила мама. В этом и состоит высшее предназначение и благородство человека! Тогда мама казалась мне жалкой и смешной в своих попытках облегчить жизнь человеческому роду.
Вскоре пришло лето, и было оно какое-то ультрафиолетовое и тихое, без капли разговоров, и только один раз дядя мой взял меня с собой кататься на лодке, и мы ели багровых раков. Это был тот самый дядя, брат моей мамы, который часто рассказывал мне истории обо мне самой в долунатическом состоянии, то есть еще до той поры, когда я стала задумчивой и малоподвижной флегмой, которая пропускала мимо ушей даже собственное имя. Это странное состояние, состязание между ранним детством и остатком жизни, длилось у меня несколько лет, скорей всего в пору полового созревания, которое как-то невероятно по сравнению с другими моими ровесниками растянулось.
В то флегматическое время я и двигалась, как лунатик. Конечности мои вытянулись, как у кузнечика, в легкости появилась первая уязвимость и хрупкая ломкость. Больше не было детского каучука костей. С некоторого времени я существовала будто во сне. Теперь и Вера, и мама, и даже город стали частью этого моего сна. Казалось, что вокруг все ненастоящее, а реальность начнется потом или, быть может, вообще никогда не наступит. Но до этого, как рассказывал мой дядя с каким-то бешеным возбуждением и блеском в лице, я была очень дерзкой.
Летом меня в косичках и в аккуратном красивом платье отвозили на Кавказ. Ехали мы всегда поездом двое суток. Принюхивались к воздуху за окном, пока однажды утром не проступал сквозь железнодорожный мазутный дух запах Кавказа: минералы, хвоя, морской ветер, а поутру из сырого тумана — самый главный и самый торжественный момент рассвета — благословенная сизая полоса моря и осколки известняка.
Мы приближались к Колхиде, туда, куда аргонавты плыли за золотым руном. Все, что было после этого, уже не имело значения: ботанический сад, водопады, пещеры, козы, павлины и раковины из самой глубины моря.
Там, на Кавказе, висели над морем города с ошпаренной и смягченной русской речью, с магнолиями, кипарисами и сталактитовыми пещерами, с маленькими вагончиками, уносившими в глубину горы. Даже в брежневское время там царил устойчивый дух пятидесятых, с его санаториями, базарами, скалами, потоками пота, кипением туристической глупости и портретами Сталина в автобусах.
Обычная цель путешествия в Абхазию — деревня у самого синего моря. На набережной — крикливая торговля лакированными рапанами, морскими ершами, сливами, орехами и кукурузой. Люди на Кавказе какие-то особенные — из них так и струятся любовь и радушие. Мы обедали у местной тети Мары, женщины с черными всклокоченными волосами и красными руками, в рыбацком доме, за пластиковой скатертью в коричневых ромбах. Ели мы всегда одно и то же — оранжевый суп харчо, который разливался из гигантской кастрюли на пятнадцать человек гостей. От пластиковой скатерти исходил мерзкий технический запах.
Там в желтоватой, убого обставленной комнате, пропахшей все тем же харчо, висел на стене натюрморт, писанный местным живописцем. И виноград, и лимон, и ваза с персиками, и даже рыба — все казалось мертвым, вышедшим из-под руки стеклодува. И от одного взгляда на этот натюрморт у меня начинало скрести в желудке.
В этой же комнате по ночам забирались мне на лицо жирные южные тараканы, которыми кишел дом. Но тараканы эти не вызывали у меня такого отвращения, как скатерть и натюрморт, потому что были они — частью природы и подходили под разряд обычных жуков.
На Кавказе мне нравилось все без исключения: здесь не было коммунальных квартир, не было блеющих старух, не было тети Веры, а только запеленутые в черное женщины, выцветшие от солнца ослы, петухи — они ходили там прямо по рельсам, — перламутрово-зеленые, с переливающимися амальгамой воротниками и с нарядными хвостами, как на венгерских шапках. Гребешки у них были красные и дрожащие, но самым тошнотворным в тех петухах были их красные неприличные бородки. И однажды я приручила овцу.
Как-то соседи наши объявили, что на обеды к нам будет ходить пловец. Пловец и пловец — на Кавказе все пловцы.
Вскоре появился и сам Пловец — мрачный человек из Омска. Он сел у края длинного, на пятнадцать человек, стола и стал жадно хлебать свое харчо. Не говоря ни слова, после обеда он встал и ушел. И так он стал ходить к нам каждый день, не произнося ни слова. При появлении Пловца обычно разговор замолкал и тетя Мара начинала как-то особенно суетиться и нервничать.
Загорелая, крепкая голова его была бритой наголо. Брови над ярко-синими глазами — всегда сдвинутые. Выглядел он довольно сердито. Ясное дело — один из тех рецидивистов, которые прячутся на Кавказе. На побережье часто ходили истории о беглых уголовниках, а уж в меченных синими крестами ворах тут недостачи не было.
Вместе с моей овцой я повадилась ходить на скалу и часто видела, как внизу на каменной площадке Пловец аккуратно складывает свою одежду, бросается в воду и заплывает в такую даль, откуда человек уже неразличим. Пловец всегда был один. Вещи его иногда часами ждали своего хозяина. Заплывал он и в штиль, и в шторм. Иногда даже казалось, что он утонул, но потом вещи под скалой исчезали и он появлялся за пластиковой скатертью.
Однажды за обедом Пловец, заметив мой неотрывный на него взгляд, расплылся в широкой улыбке. Блеснул золотой зуб. Я вздрогнула от этой неожиданной улыбки, но он блеснул своим зубом еще и еще раз. С тех пор между нами установилась какая-то особая тайная связь, и мне не терпелось поговорить с ним о тюрьме, в которой он провел наверняка много лет. Мне казалось, взрослые не замечают наших перемигиваний, но после одного из обедов тетя Мара строго предупредила меня, чтобы я была с ним поосторожней и держалась от него подальше. На расспросы, почему надо соблюдать осторожность, она махнула рукой и ушла греметь посудой.
Теперь уже мне, разумеется, точно надо было поговорить с Пловцом, и я решила на следующий же день спуститься под скалу.
Ночью меня мучили мысли о том, что, может быть, Пловец утопит меня или того хуже — зарежет, но утром я уже была под скалой и сидела рядом с его аккуратно сложенными вещами. Рядом щипала траву моя овца. Солнце уже поднялось к зениту, а в море не было ни души. Ожидание стало томительным. Жара забиралась в самый желудок, и я решила искупаться.
Я спустилась к воде и, зажмурившись, прыгнула. Меня тут же обожгло прохладой, и под водой я раскрыла глаза. Синяя пропасть уходила в бесконечную глубину, которую сменяла чернильная тьма. Здесь не было ни одной рыбы. Ноги мои висели в космическом пространстве, солнце из-под воды выглядело бесформенным, множилось желтыми пятнами. Когда я вынырнула, рядом со мной над водой было смеющееся лицо Пловца.
— Плаваешь?
— Плаваю.
— Овца твоя?
— Хозяйская.
Молча Пловец помог мне выкарабкаться из воды, и у меня сперло дыхание. В голову мне не приходило ни одного вопроса из тех, которые я собиралась ему задать, и я просто спросила:
— Вы бандит?
Пловец крепко вытерся полотенцем и вдруг раскатисто захохотал.
— Я слесарь.
У меня было весьма приблизительное представление о том, что такое слесарь, но слово это показалось мне зловещим.
— А почему вас называют Пловцом, у вас что, нет имени?
— Олег. — Он дружелюбно протянул мне руку.
После этого мы уже мирно сидели под скалой и он рассказал мне, что теперь он уже больше не слесарь, а кругосветный путешественник. Глаза мои, по-видимому, загорелись.
— Готовлюсь к самому длинному в мире заплыву.
Глаза мои раскрылись еще шире.
— Тайны хранить умеешь?