Михаил Елизаров - Красная пленка
В одно утро меня и неизвестного мне «духа», по имени Антон, кажется, сердечника, отправили на покраску дальней ограды.
Мы беседовали, помешивая кисточкой медленную зеленую массу в ведре. Над госпиталем висела почти кладбищенская тишина, сладко и удивительно тревожно пахло масляной химией, солнце катило теплые волны, птица какая-то, обезумев, свистала в кустах жасмина. И вдруг ветер точно сорвался с верхушек деревьев, скользнул вдоль земли душной змеей, поднимая невесомый мусор. Ветер схлынул, и наша свежая покраска оказалась опушена тополиным войлоком. Непонятно, откуда он взялся в конце июля, — тополя уже месяц назад отцвели.
Битый час мы, уподобившись хлопкоробам, собирали этот пух, потом ходили к кастелянше просить ацетона — оттереть испачканные краской пальцы.
Уже с чистыми руками я спешил по первому этажу, и меня вдруг окликнул «дед»-кавказец:
— Куда, блад? Я тэбя впрощлий раз звал, ти нэслищал? Смирна, блад!
Как попугай по жердочке, бочком, он сам подбежал ко мне. Он был весь обросший фиолетовой щетиной, точно ему по роже и кадыку мазнули волосатыми чернилами, отекшие коричневые веки до половины прикрывали глаза.
Раздувая нос, слепленный из трех горбатых хрящей, он протягивал мне спичечный коробок:
— Напалируищь газэтой, чтоб гладкые были, понял? Прынисещь в чэтвертую палату. Вольно, блад!
Чёрт меня дернул взять этот тарахтящий чем-то коробок. На лестнице я открыл его. Мне показалось, что там витаминные драже, розовые горошины неровной формы. В расстроенных чувствах я поднялся наверх к Кочуеву.
— Это шары, — уверенно сказал он, отложив газету. — Точно. В хуй под кожу загонять. Значит, вот какие они… — он покатал их по дну коробка.
У нас в палате не раз заводили беседы о шарах. Солдатская молва утверждала, что достаточно раз протянуть бабу членом с шарами, чтобы навсегда привязать ее. Непонятно было, как эти шары выглядят, большие ли, из чего сделаны, сколько штук их требуется, как они вживляются под кожу. Но эти моменты опускались в беседе, а я избегал любых вопросов, чтобы лишний раз не напоминать о себе.
Была как-то долгая ночная полемика о чудодейственном секрете шаров. Пограничник Олешев объяснял это сложной механикой: «Как ебля в две стороны. Ты хуй вперед, а шары назад, ты хуй назад, а шары вперед», — а Евсиков говорил, что шары врастают в мясо и член просто бугристый…
Что думаешь делать? — спросил Кочуев.
Да ничего, — мужественно сказал я. — Выкину на хер говно это, и на первый этаж ходить не буду. К нам-то в палату он не сунется.
Относить, конечно, нельзя, — после недолгого раздумья согласился Кочуев. — Зачморят.
Я понимал, что теперь придется быть вдвойне осторожным, и решил также посоветоваться на всякий случай с Игорем-черноморцем: так и так, черножопый приебался…
Кочуев задумался:
— Говоришь, с первого этажа…. Там с переломами, травмами всякими, черепными в основном. А как выглядел этот кавказец? С бинтами там, с гипсом, с перевязкой?
Я сказал, что вроде без ничего.
— Слушай, — расцвел Кочуев, — не нервничай. Раз без гипса, его выпишут со дня надень. И дело с концом.
Я успокоился, но обед — в тот раз давали бульон, пшенную кашу и омлет — съел совсем без аппетита.
Кочуев снова оказался прав — никто не искал меня, и история с шарами забылась.
Мое спальное место было теперь между черноморцем Игорем и «черпаком», по кличке Пожарник, — его так назвали из-за умения спать при любом шуме.
Пожарник был здоровый бугай с наливным загривком и крепкими, как пятки, щеками на чуть поросячьем лице. Сжатые кулаки его больше походили на боксерские перчатки. Я даже не удивился, когда узнал, что он кандидат в мастера спорта по боксу. Пожарник не был язвенником, он попал в госпиталь по другой причине — служил где-то под Киевом, облучился, и ему тоже полагалась диета.
В палате его за глаза называли Полшестого. Пожарник знал об этом, но у него не было сил злиться. Болезнь усмирила, выхолостила буйный нрав. Когда Пожарник внимательно смотрел на меня своими белесыми глазками, а затем точно ронял взгляд на пол, сокрушаясь могучими плечами, я понимал, что это он по старой привычке высматривал место, куда лучше ебнуть, потом вспоминал, что он уже не дерзкий хряк-секач, а сальный боров, и впадал в продолжительное уныние.
Я искренне сострадал ему, и Пожарник это чувствовал. Может, поэтому он бывал со мной откровенен и тихо жаловался, что к нему приезжала его девушка и у него не встал.
Я спросил:
— Ну и что она?
— Ничего! Домой уехала!
Он рассказал, что пробовал для профилактики — доктор посоветовал — поддрачивать, но всё безрезультатно. Бедняга, он так и говорил: «Безрезультатно».
Он изо всех сил пытался отнестись ко мне терпимо и при этом повторял, что в армии мне оставаться нельзя и в казарму лучше не попадать. Я спрашивал, почему, и он загадочно отвечал: «Заклюют. И гитара не поможет». Наверное, он был прав. Последующие события только подтвердили его слова.
Видимо, чуя скорую беду, крошечный Сапельченко пронзительно взмолился к своим богам, и его комиссовали. Зонд обнаружил у него открытую язву.
Радостно он собирал свои вещички, принимал поздравления и школьной припрыжкой ускакал вниз по лестнице, наружу, на волю, к госпитальной проходной, где его уже ждала такая же крошечная и миловидная девчушка, жена Сапельченко, бросившаяся ему в объятия.
Вернулись в свое училище курсанты Муравьев и Шпальдинг и унесли с собой часть интеллектуальной атмосферы.
Пришел со мной проститься и Ваня Киковани, у которого просто вышел срок службы. Я спел ему в дорогу «Под небом голубым…»
Всё началось с того, что в палате появился этот танкист, по фамилии Прищепин. Правильнее, не танкист, а мастер по ремонту бронетехники, старший сержант.
Я уже с утра испытал в душе ноющую трещину, но решил, что это гастрит, и впервые выпил таблетку ношпы. Во рту еще долго оставался горький привкус миндального испуга, который так и не рассосался, пока я мел вытоптанные до мраморной плотности тропинки в госпитальном саду.
А тревога зрела, всё навевало тоску: и покрытые зеленью гипсовые чаши с умершими цветами, и центральная клумба, глядящая тысячью анютиных глазок. Над ней кружил одинокий шмель, гудел, точно как та машинка в парикмахерской, что остригла меня два месяца назад под кожистый лопоухий «ноль»…
Потом был гитарный урок, и «дед» Андреев, из новопоступивших, неспособный на третий день освоить даже простейший перебор, вдруг стал меня обвинять, что я нарочно неправильно его учу, чтобы посмеяться.