Юрий Поляков - Гипсовый трубач
Конечно, надо было с самого начала разъяснить Веронике, что ее ждет не глянец удовольствий, но трудная, полная лишений и самоограничений судьба писательской сподвижницы. Однако вместо этого, обольщая юную поэтессу, забросившую стихи сразу после загса, Андрей Львович рассуждал о скором мировом признании его сочинений и красиво тратил отложенные на черный день сбережения. Да и свадьбу-то, честно говоря, сыграли на остатки гранта, который фонд Сэроса дал под написание детской приключенческой повести о кровавых злодеяниях советского режима.
А ведь именно на триумф и многоязыкие переводы этой книжки, названной «Поцелуй черного дракона», Андрей Львович очень рассчитывал. Не получилось. Господи, как же орал старый прихлебатель Альбатросов: «Это что — розыгрыш? Мерзавец! Вон отсюда! Ни копейки, ни цента…»
Вдруг Кокотова прошиб пот. Дурак! Идиот! Он стоит и ждет, как лох, совершенно напрасно — никто не приедет. Никто! Более того, никакой Жарынин ему не звонил! Его попросту подло разыграли. Кто? Странный вопрос… Ну конечно же, эта гепатитная сволочь Федька Мреев. Ему запретили пить — вот он теперь и развлекается, чтобы не так к рюмке тянуло. И голос один в один! Иногда, если в редакцию «Железного века» звонил нежелательный автор по поводу гонорара, Мреев, взяв трубку, отвечал не своим голосом — тяжелым, вальяжным басом, точно таким же, как у этого лжережиссера. Ну надо же так глупо, наивно и дешево попасться!
Глава 4
Пёсьи муки
Сзади раздался оглушительный автомобильный сигнал. Андрей Львович в ужасе оглянулся и увидел, что сияющая иномарка, въехав прямо на тротуар, буквально уперлась бампером в его чемодан. Из машины выскочил загорелый мужчина в куртке из персиковой лайки, в бежевых вельветовых брюках и модных замшевых мокасинах.
— Вот так и гибнут русские классики! — сказал незнакомец голосом Жарынина и, улыбаясь, приложил ладонь к темно-коричневому бархатному берету.
Берет, кстати, выглядел необычно: специальной серебряной бляшечкой сбоку было прикреплено небольшое рыже-полосатое перо.
— Что? — испуганно переспросил автор «Бойкота».
— Ничего, садитесь скорее! Здесь нельзя парковаться. Кидайте вещи! — Он ткнул мокасином в кокотовский чемодан.
Крышка багажника была предусмотрительно откинута Писатель осторожно поместил вещи в нишу, обтянутую изнутри серым рубчатым велюром, точно сундук для хранения драгоценностей. Там уже покоилась большая и длинная, как обожравшийся удав, адидасовская сумка. Затем через гостеприимно распахнутую перед ним дверцу Андрей Львович забрался на переднее сиденье, тщательно пристегнулся и осторожно устроил ноутбук на коленях. В салоне пахло ночным клубом. Жарынин плюхнулся рядом, повернул ключ зажигания, лихо съехал с тротуара на мостовую, дал газу — и машина ринулась вперед.
Некоторое время мчались молча. Писатель, скосив глаза, обнаружил, что профиль у режиссера хищный и волевой, брови лохматые, а небольшие курчавые бачки тронуты благородной сединой. Почувствовав, что его рассматривают, водитель на мгновенье повернулся к пассажиру — и взгляды их встретились. Глаза у Жарынина оказались серо-голубые, почти выцветшие и в то же самое время очень живые, даже возбужденные. Такого сочетания Кокотову до сих пор, кажется, встречать не доводилось.
Тем временем странный водитель летел вперед, резко обходя другие автомобили, порой для этого выскакивая на встречную полосу. Иногда он комментировал очередной свой маневр разными фразами, обидными для прочих участников движения. Особенно Андрею Львовичу запомнились слова, брошенные вдогонку обомчавшему их с космической скоростью джипу:
— Ишь ты, сперматозоид-спринтер!
— «Мерседес»? — спросил робко Кокотов, чтобы как-то завязать разговор, и погладил отделанную деревом крышку «бардачка».
— «Вольво», — ответил режиссер, глядя на дорогу взором профессионального убийцы.
— А откуда, Дмитрий Антонович, вы узнали, где я живу? — он наконец задал вопрос, беспокоивший его со вчерашнего дня.
— Нанял двух отставных гэбэшников — они вас и выследили!
— Нет, я серьезно! — хохотнул писатель.
— А если серьезно — я живу от вас через два квартала. Дом Госснаба знаете?
— Знаю. Хороший дом. Из бежевого кирпича и окнами в парк…
— Точно.
— И давно вы там живете?
— Еще коммуняки квартиру дали.
— Так вы вроде… с коммунистами…
— Я — да! А жена — нет. Она у меня по общепиту.
— Повезло. Только что-то я вас ни разу не встречал здесь, в нашем районе…
— Я часто в отлучках. Иногда подолгу… Потом, я на машине езжу, а вы пешком. Но однажды мы все-таки сталкивались. Помните, на вас собака набросилась?
— Здоровая такая! Черная. Конечно помню… Она же мне штаны разорвала! — почти радостно подхватил Кокотов.
— Ну вот — это был мой Бэмби. Бедный Бэмби!
— Ничего себе, Бэмби. Его-то я помню. Очень, кстати, необычная собака…
— Помесь черного королевского пуделя с ризеншнауцером. Страшное дело: пуделиная дурь, помноженная на ризеншнауцерскую агрессивность!
— Действительно, странный пес! Ни с того ни с сего… А вот вас я совершенно не запомнил! Наверное, от испуга.
— Наверное. Вы никогда не писали про собак?
— Нет, — сознался Кокотов.
— Напрасно. Настоящий писатель обязательно должен сочинить что-нибудь про собак, про детей и про выдавленного раба.
— А вы про собак ничего не снимали?
— Нет, но у меня есть роскошный сюжет для короткометражки. Рассказать?
— Если не жалко…
— Не жалко! — Режиссер поудобнее устроился в водительском кресле. — Вообразите себе, Андрей Львович, такую историю. Некий гражданин (назовем его Василием) выходит, как и вы, вечером во двор своего дома — подышать воздухом. Он только что в хлам рассорился с женой, и все внутренности у него вибрируют от гнева, как у дешевой стиральной машины. Семейная жизнь представляется ему гнуснейшим способом существования, недостойным взрослого человека. Умиротворяя себя сладостными картинами предстоящего развода и будущего упоительного мужского самоопределения, он прогуливается меж дерев, постепенно приходя в себя. Но вдруг из темноты с омерзительно-визгливым лаем ему под ноги бросается лохматая болонка, похожая на тряпичную швабру, какими моют кафельные полы. От неожиданности Василий страшно пугается, хватается за сердце и с холодной оторопью понимает, что никуда он из семьи не денется, что это, как выразился Сен-Жон Перс, «парное одиночество» у него навсегда, что вот так, до гроба, он и будет брести по жизни, булькая внутренней тоской…