Николай Душка - Журнал «День и ночь» 2011–03 (83)
— Да всё, что захочешь. Ты на самом деле выучился выпивать?
— Да понемногу, по чуть-чуть, соточку-две выпью, чтоб на душе полегчало и чтоб тело согрелось. Ну, а потом уже последнюю, и по домам.
— И ты сначала выпьешь, а потом обо мне думаешь, в пьяном-то виде?
— Да, бывало и такое.
— Ну ладно, а ещё какие грехи водятся?
— Даже и не знаю. Считай, что все, какие есть.
— Да, не надо было отпускать тебя слишком далеко. Слишком надолго, — поправилась она.
— Конечно, не надо. Зачем было выпускать добычу из когтей?
— Допустим, что ничего и не было в то время, пока мы не виделись. И никуда тебя не отпускала я, а просто поводок ослабила. Чтоб была полная свобода. Согласен?
— Придумано великолепно. Как прежде всякое ты выдумывала, чтоб не могли мы быть вместе, так и сейчас — выдумка хороша, на загляденье.
— Да раньше я цену себе набивала.
— А был ли в том смысл?
— Кто ж теперь знает. Но мне казалось, что ты можешь ускользнуть.
— А вышло так, что ускользнула ты, а я остался на поверхности.
— Да ладно тебе вспоминать старое. Кто старое помянет, тому глаз вон. Я вовсе не ускользала, а отлучилась на некоторое время. А сейчас снова вернулась. Считай, из командировки.
— Я так и подумал. Или из тюрьмы.
— Прикуси язычок.
— Уже.
— Ещё раз для надёжности.
— Есть.
— Так когда тебя ждать?
— Так быстро?
— Давно пора. Ты просто кое-что забыл.
— Что же я забыл? Что я мог забыть?
— Мне не хватает только того, что у тебя и было, потому что ничего другого у тебя и не было. Безумного восторга, когда и меня захватывало это безумство, даже если я этого не хотела и противилась этому всем своим несозревшим организмом.
— Что это?
— То, что называют платоническим.
— Ты говоришь о том чувстве, которое накрывало нас?
— Молодец, догадался. Одно оно мне и потребно.
— Непотребно?
— Наоборот, необходимо. Как воздух и вода, вино и пиво.
— Так где ж его найти? Чтоб и выпивка, и закуска в одном флаконе.
— Оно должно быть где-то у тебя внутри.
— По сусекам поискать?
— Да, загляни вовнутрь.
— Как?
— Как раньше ты умел.
— Да я боюсь. Ты бросишь трубку, и снова там будет рана. Душевная рана вот. И опять бежать в магазин за бутылочкой, заливать больное место, чтоб затянулось.
— На самом деле есть там что заливать. Это правда?
— Или правда, или неправда.
— Когда ты едешь, говори? Или летишь на крыльях той же самой птицы?
— Да крылышки больные у неё. Поломаны, иль перебиты. Поэтому она ведь может и не взлететь.
— Взлетит, я думаю, ещё разок взлетит.
— А если нет?
— Как хошь, а я тебе не верю.
— Да так всегда и было.
— Всегда как раз обратное наблюдалось. Полное доверие тому, что ты говорил. Только я боялась этих страстей. Была я боязлива и глупа. А вот сейчас бесстрашна я и жду тебя хоть завтра. Или сегодня. С последней лошадью.
— Снова забыл что-то важное. А, вот оно. Что же мы будем делать вместе? В этом неустроенном государстве? В этом холодном мире?!
— Ты на самом деле не знаешь?
— Догадываюсь, только смутно. Как-то с трудом. На горизонте марево маячит, или туман белёсый, выцветшее небо, часть большая между твердью земной и небесной твердью, то, что для нас Господь создал, чтоб были мы людьми, чтоб что-то чувствовали. Только не чувствую я ничего, ни черта, потому что в этом деле вот уж много лет трудился чёрт. Он руку приложил, и ногу приложил, и всё, что можно приложить, чтоб на земле тут не осталось ничего святого, и — оп, всё получилось у него отлично, беспрецедентно получилось, и что ты хочешь от меня, чтоб я смог победить самого чёрта и всех его подручных, они на каждом тут шагу, их сотни, тысячи; все, кого встречал я на земле, — то черти переодетые в красивое, закамуфлированные, как бойцы спецназа, это и есть спецназ, самый сильный и беспощадный спецназ, и он всё это время уничтожал мою душу, сушил и палил её, и водкой, и виной, и ноющею болью, тягучей бесконечно. И что ты хочешь от меня?
— Я слушаю, — сказала Дуся.
10. Письмо из прошлого
Пришло письмо. Оттуда письма не приходят, — говорила мне-ему бабушка, когда он был маленьким и боялся, что бабушка умрёт. Может, кому-то и не приходят послания оттуда, может, всем не приходят. А ему придёт. До сих пор спит в нём эта детская вера.
Оно лежало в металлическом почтовом ящике, который висит в доме на первом этаже и закрывается на ключ. В закупоренном по всем правилам пакете находились слова, самое ценное из всего того, что бывает ценным. И хотя этих слов он, казалось, уже не ждал, они появились. Он не ждал их с тех пор, как ушла бабушка. Или, может, ещё раньше. Он знал, что их не будет… Писем, посланий, знаков. Но они были очень нужны. Он каждый день открывал ящик и проверял почту.
— Нет писем?
— Сегодня нет.
Из месяца в месяц, из года в год. А потом вдруг понял, что ждёт он зря. Как-то неожиданно, в какую-то самую обыкновенную минуту. Пришло такое знание, или это был обман? Якобы знание. С чего бы этому случиться? Не приходило и вчера, и позавчера. И он надеялся. А тут вдруг надеяться перестал. Вокруг всё было таким, как и раньше. Над крышами домов летали вороны, падали листья с деревьев, падали пьяные на тротуарах, детишки у подъездов, будущие философы и филологи, резвились, матерились, как обычно, а дворничиха Зоя убирала курганы мусора, оставленные земляками после культурного отдыха.
Когда-то ему писали отец или мать. Но они ушли. Кажется, уже слишком давно. Даже не то, чтобы слишком давно. Неизвестно, когда они ушли. Может, слишком недавно. Но сейчас они могли не писать. Потому что они являлись по ночам, сначала отец, легко одетый, в рубашке, он всегда стоял на углу дома и смотрел туда, где текла река, немного правее садилось солнце, но он не поворачивал голову в сторону заката, а смотрел на застывшую гладь, может, наблюдал за дикими утками, которые плавали с поднятыми головами или опускали их иногда в зеркальную воду, чтоб перекусить. С отцом можно было постоять столько, сколько хотелось. Он не спешил исчезать в какие-то там неизвестные края. Когда он был живой, так подолгу с ним никогда не приходилось бывать вместе, всё некогда, всё недосуг, а вот теперь можно было стоять с ним, сколько хочешь. Только почему-то он ничего не говорил. Но зато всё понимал. И сон всегда был лёгким, и, когда проснёшься, то первым делом думаешь, не рано ли оставил отца одного. И только потом уже приходят другие мысли.
Он вообще писал редко, чаще приходили письма от матери. Но иногда писал и он. До тех пор, пока не ушёл. Конечно, он не собирался уходить так рано. Но вокруг появилось слишком много нелюдей, несчётное число нежитей появилось вокруг, и они отобрали у него всё, что он имел: мастерскую, дом, детей, воду и воздух. Да, так вышло. Воевал он и с фашистами, и как бы то ни было, то были люди, может, жестокие, но люди, говорящие на чужом языке. А это были нелюди, и говорили они на понятном, родном языке. И он слишком поздно понял, кто они. И вот теперь приходилось существовать без воды и воздуха, и, может, без солнца. Может, он и смотрел на реку только потому, что закат ему был уже невидим.
А потом к отцу присоединилась мать. Она тоже выходила на угол дома и тоже смотрела туда же, куда отец. И с ними можно было находиться сколько угодно долго. Они не уходили первыми.
Когда отца унесли, не потому, что он уже не мог приносить никакой пользы, нет, так было принято, то некоторое время в комнате, где он находился последние часы, оставался его голос. Это был стон. С небольшими промежутками тишины. Казалось, стонет он от боли. Потом мать попросила его не стонать, и голос затих. И уже больше не повторялся. Но отец всегда мог появиться на углу дома. Да. А спустя некоторое время, возле него стала появляться мать. И с ними можно было стоять сколько хочешь. Они всегда могли поддержать. Они были рядом, каждую ночь они собирались в этом месте, чтоб ты мог прийти к ним и не чувствовать себя одиноким, не чувствовать, что ты — один. Ведь рядом были отец и мать.
От кого же он ждал послания и с какого времени? Не с того самого, не с того ли, когда стало известно ему слово «один». Слово-то он знал и раньше, но не ведал его истинного смысла. От кого? Конечно, он представлял себе это. Этот человек ходил по земле и дышал воздухом, и по вечерам смотрел, как садится солнце, а по ночам, конечно, восхищался звёздами, и они глядели ему в душу или смотрели мимо души, а по утрам встречал рассвет или ждал первого луча и с этим первым лучом начинал земные дела свои. Или что-то более важное, более значительное? Что-то, очень нужное для других. Чем же он таким занимался?! И почему не писал? Несколько строчек, несколько слов. Так нужных. Без которых — невозможно. Тех, что согревают. Согревают заброшенные души. Согрей не согрешивших! — вырывалось изнутри. Кого согревать-то? — спрашивал он себя, успокоившись, и снова ждал.