Леонардо Падуро - Злые ветры дуют в Великий пост
Конде встретился глазами с привратником и на мгновение забыл, что он полицейский, почувствовав себя школьником, которого застукали во время прогула занятий. Старику было уже хорошо за шестьдесят, выглядел он опрятным, волосы аккуратно причесаны; пристальный взгляд очень ясных глаз будто говорил: этого типа я знаю! Не представься Маноло полицейским, привратник, вероятно, спросил бы Конде, не тот ли он шалопай, который каждый день в двенадцать с четвертью сбегал с уроков, используя спортивную площадку в качестве пути на волю.
На внутреннем дворе не было ни души, из аудиторий доносился приглушенный гул голосов. Конде явственно ощутил, что это место, куда он вернулся через пятнадцать лет, было уже не тем, что он когда-то оставил. То есть память, конечно, подсказывала: вот она, знакомая, ни на что не похожая смесь запаха меловой пыли и спиртового аромата маркеров, однако действительность упорно навязывала искаженное восприятие пространственных измерений. То, что Конде привык считать маленьким, теперь выглядело слишком большим, будто подросло за эти годы; а то, что ожидал увидеть громадным, казалось незначительным или вообще исчезло из поля зрения, а потому, возможно, существовало лишь в каком-то уголке его подсознания, легко поддающегося внушениям. Они прошли через канцелярию в приемную директора, и тут уж Конде никак не мог не вспомнить тот день, когда проследовал тем же путем, чтобы выслушать в свой адрес обвинения в том, что он написал идеалистические рассказы, пропагандирующие религиозные предрассудки. Сволочи! — едва не вырвалось у Конде, но тут из кабинета директора вышла девушка и спросила, что им угодно, и Конде сказал:
— Мы расследуем дело Лисетты Нуньес Дельгадо и хотим поговорить с директором.
— Уже не раз повторялось, что преподавание — это искусство, и о просвещении сказано много красивых слов, а написано еще больше. Однако, если говорить по правде, одно дело — философствовать насчет педагогического мастерства и совсем другое — учить детей годами, изо дня в день. Вы уж меня извините, конечно, но я даже кофе не могу вам предложить. И чаю тоже. Да вы садитесь, пожалуйста. Чтобы посвятить свою жизнь учительскому ремеслу, надо немножечко сойти с ума — вот об этом никто не говорит вслух. Знаете, что значит быть директором такой школы? И хорошо, что не знаете, потому что это и есть самый настоящий дурдом. Я не понимаю, что происходит, но чем дальше, тем меньше хочет молодежь учиться по-настоящему. Назвать вам цифру моего трудового стажа в системе образования? Двадцать шесть лет, товарищи, двадцать шесть! Начинал рядовым учителем, а теперь уж пятнадцать лет как директор и вижу, что с каждым годом становится все труднее. Если по правде, то что-то у нас не срабатывает должным образом, и нынешняя молодежь не такая, как раньше. Словно в мире вдруг все стало происходить слишком быстро. Да, приблизительно так. Говорят, это один из признаков постмодернистского общества. Это мы-то постмодернистское общество? С нашей жарой и переполненными автобусами? Если по правде, у меня еще ни один рабочий день не закончился без головной боли. Это хорошо, что они заботятся о своей прическе, одежде, обуви и в пятнадцать лет им безумно хочется, извините за грубое слово, совокупляться, забыв обо всем на свете, — ведь так и должно быть, согласны? Это логично… Но надо ведь хоть немного думать и об учебе. Мы каждый год исключаем несколько человек, на которых нашла блажь податься во фрики, потому что фрикам, в их понимании, не надо учиться, работать, они ничего не просят, только чтобы их оставили в покое, — нет, вы послушайте: чтобы их оставили в покое и не мешали творить мир и любовь! Старая песня шестидесятых годов, согласны?.. Но меня больше всего беспокоит вот что: остановите сейчас любого двенадцатиклассника, которому осталось три месяца до выпуска, и спросите, какую науку он будет изучать в университете, и он не ответит, а если ответит, то не сумеет объяснить, почему сделал такой выбор. Они все время будто плывут по течению и… Ладно, простите меня за разговоры о наболевшем, вам это неинтересно, вы ведь не из Министерства образования, к счастью, да?.. Вчера утром — да, вчера — к нам пришли и сообщили про нашу юную коллегу Лисетту. Если по правде, я не мог в это поверить. Очень сложно представить себе мертвой молоденькую девушку, которую видел каждый день здоровой, веселой и прочее. Ведь сложно, согласны? Да, она начала работать у нас с прошлого учебного года в десятом классе, и, если по правде, ни я, ни завкафедрой не имеем к ней — то есть не имели — никаких претензий. Она хорошо справлялась со всеми своими обязанностями. На мой взгляд, Лисетта обладала настоящим призванием к профессии учителя, чем могут похвастаться далеко не все наши молодые преподаватели. Она творчески относилась к своей работе и всегда придумывала новое, чтобы заинтересовать учеников, — и в поход с ними ходила, и дополнительные занятия проводила для повторения пройденного материала, и спортом занималась со своей группой, потому что сама очень хорошо играла в волейбол, и, если по правде, думаю, ребята ее любили. Я всю жизнь придерживался мнения, что необходимо сохранять дистанцию между преподавателем и учащимися, поскольку именно так воспитывается уважение, а не страхом или разницей в возрасте, — уважение к знаниям и грузу ответственности. Но я также считаю, что у всякого учителя есть собственные методы и подходы, и если Лисетта чувствовала себя комфортно рядом со своими учениками и достигала положительных академических результатов, то какой мне смысл возражать? В прошлом году все три ее класса в полном составе сдали экзамен по химии со средней оценкой девяносто баллов,[7] а это не каждому под силу. Тогда я сказал себе: раз есть такой результат, значит, хороши и средства его достижения. Звучит, конечно, как у Макиавелли, однако с его идеей не имеет ничего общего. Тем не менее однажды я позволил себе сделать Лисетте замечание относительно излишнего панибратства с учениками, и она ответила, что так ей проще, и больше я данную тему не затрагивал. Мне очень жаль, что так случилось, и вчера днем у нас многие ученики не явились на занятия, поскольку участвовали в панихиде и похоронах, но мы решили признать причину отсутствия уважительной… О ее личной жизни? Тут я затрудняюсь ответить, я не знал Лисетту достаточно близко. У нее был молодой человек, который заезжал за ней на мотоцикле, но это было в прошлом году. Впрочем, наша преподавательница Дагмар, стоя рядом со мной на отпевании, обмолвилась, что дня три назад видела его на том месте, где он обычно поджидал Лисетту. Послушайте, вот Дагмар действительно может рассказать вам о ней, она заведует кафедрой, где работала Лисетта, и, как мне кажется, была ее лучшей подругой здесь, в Пре, только сегодня она не пришла на работу, слишком расстроилась из-за этой истории. Ну и… Это правда, что одевалась она очень хорошо, но я так понимаю, ее отчим и мать часто ездят за границу, и логично предположить, что они навезли ей иностранных вещиц, согласны? Не забывайте, она была очень молоденькой, фактически принадлежала к тому же поколению, что и ее ученики… Очень жаль, такая красивая девушка…
Заколдованное царство очнулось по звонку; приглушенный гул голосов взорвался криками футбольных трибун, по коридорам затопали ноги подростков, устремившихся кто в кафетерий, кто на свидание со своими подружками, а кто в туалеты, чтобы тайком выкурить запретную сигарету. Пока Маноло выписывал кое-какие сведения из личного дела убитой учительницы и адрес Дагмар, Конде решил выйти во внутренний двор покурить и подышать воздухом воспоминаний. Шагая по коридорам, заполненным белым и горчичным цветами школьной формы, он злорадно улыбался: сейчас исполнится его заветная мечта — выкурить сигарету в самом запретном месте — посреди двора, на розе ветров, расположенной в самом центре Пре. Однако в последнее мгновение Конде заколебался: может, лучше остаться в здании? Он еще поразмыслил и понял, что предпочтительней всего подняться в мужской туалет верхнего этажа. Из его двери красноречиво валил табачный дым, наподобие сигнала индейцев сиу: в этом вигваме курят трубку мира. Конде вошел и, как и следовало ожидать, произвел суматоху среди подпольных курильщиков, которые все разом вдруг захотели писать и выстроились перед унитазами, побросав в них недокуренные сигареты. Конде поспешно поднял обе руки в знак того, что пришел с миром, и сказал:
— Спокойно, спокойно, я не учитель! И тоже хочу покурить. — Он с безмятежным видом поднес зажигалку к сигарете под недоверчивыми взглядами подростков. Чтобы возместить потери пострадавшим в результате его неожиданного появления, Конде пустил по кругу свою пачку, но только трое из присутствующих воспользовались предложением. Конде разглядывал ребят, словно пытаясь узнать в них самого себя и своих друзей, и вновь ему померещилось, что все переменилось, что по сравнению с этими парнями его сверстники выглядели слишком мелкими, голощекими и простодушными, а у этих уже взрослая щетина, накачанные мускулы и самоуверенные глаза. Наверное, прав директор: им сейчас только бы совокупляться, больше ничего не надо, они как раз созрели для этого. Но, с другой стороны, пятнадцать лет назад их, тогдашних учеников Пре, разве интересовало что-то иное? Нет, пожалуй, ведь недаром в этой самой уборной над первым рукомойником когда-то красовалась надпись, достаточно ясно выражающая неутолимую потребность шестнадцатилетнего подростка: Умирать — так трахаясь, хоть в жопу, но трахаясь — взывал в своей примитивно эротической философии тот лозунг, исчезнувший под слоями краски и новыми произведениями туалетных граффити — более интеллектуального содержания, решил Конде, прочитав: У Залупы есть идеология? И только спрятав в карман вернувшуюся к нему пачку, задал вопрос: