Владимир Ионов - Успение
— Сын Божий и человеческий Иисус Христос во искупление грехов наших поруган был и распят и воскрес во спасение наше, — проговорил Павел, нащупал рукой голову Валасия, погладил лысеющие волосы. Глаза Павла глядели в небо, уже тронутое сумерками, а всё нутро его жалось теперь в жалости ко всему, что он знал, что было близко к нему и отдалено от него временем и расстоянием. «Окна небесные растворятся, и основания земли потрясутся…» И ни неба тогда не будет, ни земли, не останется ни травы, ни человеков — всё в пустоту перетрётся… Вота картина-то! И помянуть будет некому некого. Не-ет…
Город был виден сбоку от чёрного угла скотного двора и походил на остывающий самовар. Он ещё чуть гудел, попыхивал, огни светились в нём, как угли в конфорке, но ночь уже студила его. Закрывала огни мягким пеплом сна.
— Нету бога у человека! — сказал Валасий ослабевшим голосом.
«Вера есть — память», — подумал Павел. Хотел сказать это Валасию, но уснул раньше, чем собрался сказать.
Разбудила их женщина, пришедшая к утренней дойке. Постучала ногой им в пятки, сказала:
— Нашли место, родимые? — И когда они сели в груде, засмеялась: — На-ко, вычудились! Неделю трястись теперь. Спьяну заблудились? Вот горе-то!
Они поднялись, вздрогнули от росы, кой-как обмахнули друг друга.
— Вода в чане есть на дворе, умойтесь хоть, страшные, — улыбнулась им и пошла на двор. Павел и Валасий побрели неверными ногами за ней. Пока умывались, она подоила корову, нацедила им парного молока по банке. — Хлеба, мужики, нету. Не знала, что гости явятся. — Голос у неё хороший, ласковый, и сама с виду добрая. — Погодите, бабы придут, может, будет у кого хлеб.
— Спасибо, матушка, дай тебе Бог здоровья, — ответил Павел.
— Бог не даст, что война взяла. Будьте и вы здоровы.
От парного молока, от доброты этой женщины души у них согрелись и ноги пошли веселее. Вокзал оказался недалёко от двора, если прямиком перейти поле да обогнуть болотину. Пришли к вокзалу как раз вовремя. Павлов утренний поезд уже дожидался сигнала для дороги. У вагона постояли друг перед другом. Расставаться надо.
— А то поехали со мной, поживёшь, чай, найдём место-то, — сказал Павел тоскливо.
— Дьячком возьмёшь али сторожем? — усмехнулся Валасий.
— Да хошь попом — не жалко.
— На кладбище я к тебе явлюсь, коли Митю не найду на этом свете. Только ты, сукин сын, панихиду, гляди, не отслужи.
— А и сослужу — не узнаешь. Всехсвятский приход-то, запомни. — Павел порылся в карманах, выгреб деньги до остатка, сунул их Валасию. — На махорку тебе. А я и так проживу. Я вона какой тонкий… А Митю-то найдёшь, приезжайте с ним, погоститесь.
Валасий подпихнул Павла на ступеньки вагона, снял одноухую шапку с лысеющей головы, а когда вагон дёрнулся и поехал, помахал ею немного и сказал вдогонку:
— Прощай, Пашка. Давеча я тебя сразу узнал, долгогривого.
От этих слов Павлу стало тепло до слёз. Он не знал, что ему сказать и сделать в ответ, и нашёлся тем, что перекрестил Валасия на расстоянии. Тот разглядел, потряс кулаком. Видно уж совсем отошёл от веры — на крестное знамение кулаком трясёт. У всякого по-своему голова устроена…
Поезд отвернул в сторону, Валасий пропал из виду вместе с вокзалом, а по бокам вагона побежали низкие досчатые слады, груды неразобранного железа, изувеченного войной, привезённого для переплавки.
Сколько горя принесла война! Не скоро всё железо перельёшь и выпрямишь, а душа-то человеческая и подавно трудней выпрямляется. У Валасия она вон как повихнулась, и Любаша вдовой осталась, и на скотном им было сказано: «Бог не даст, что война взяла!» И у самого Павла без войны, может бы, жизнь в другую сторону проросла, может бы, и верно из него артист вышел или десятник для стройки. А теперь она дала корень в безвестный Всехсвятский приход. Вот, что война наделала… А Он всё видел, всё знал. Сколько червей покормлено в могилах-то человеческих, Господи!.. Господи, неужто Валасий правду говорил? На чём же тогда белый свет стоит, вся жизнь на чём держится? Мать игуменья, бывало, наставляла сестёр: «Богом жива душа, молитесь, и воздастся вам», а Валасий кулак на крестное знамение кажет, да всё живой, хоть душа и потонула в горе. А, поди-ко, Митю сыщет, и совсем душа отойдёт. Вота картина-то получается! Вота!.. Растёт всё кругом, летает, передвигается… Как же тогда округа-то сотворена? Кто же травы и злаки на земле посеял, напустил рыбы в хляби морские, гадов, кровососов всяких развёл? И давно уж это на земле тянется, шевелится, ползает… Давно… Он — Всесильный и Всемудрый… От века сотворил и задумался, а теперь уж, поди, постарел, спит много, мало на землю глядит, мало слушает… А, может, уж и помер давно от старости, но жив еще в памяти, а мир и стареет, и новый родится по давней привычке, и так будет во веки веков… «Вера есть память», — придумал он вчера и сейчас понял, что придумал правильно, ибо если теперь и нет Господа, то почитается Он за содеянное Им, за свершённое. И церковные службы есть праздники памяти по Нём, и они не кончатся, пока память о Нём не позабудется. Да святится Имя Твоё, Господи!..
Так мыслил Павел Опёнков, пока паровозишко ходко вёз его от станции к станции.
Он давно уже не ездил поездом, не видел столько земли сразу, поэтому, когда поезд остановился на последней для него станции, ему сначала не хотелось слезать, чтобы и дальше поглядеть, как жива земля, но его всё-таки спихнули на землю связкой плетёных корзин — баба из вагона вылезала, с головы до ног обвязанная корзинами, наверно, на всю деревню плетёнки везла. А когда он оказался на земле, в дорогу не пустился сразу, остался поглядеть, как уйдёт состав, попрощаться с паровозишком.
Паровозишко был зелёным, с красными обводками по бокам и чёрными подпалинами у колёс. Был он притомлённый, ветхий и горячий от дневного солнца и быстрой дороги. Стоял, не шибко попыхивал и временами вздрагивал, проверяя силы для остального пути. Павлу захотелось подойти к нему, похлопать, как живую тварь по чёрным подпалинам и сказать в утешение: «Немного осталось, погоди, привезёшь на конечную, отдохнёшь, обиходят, водой напоят». Но на станции дали три звонка, и третий, последний звон, будто пришёлся паровозишку по больной части, он вскрикнул тонким гудком, пустил под колёса пар и медленно потянул с места чёрную цистерну, что сидела у него на загорбке, потом и весь состав.
— Прощай теперича. Бог даст, поживёшь ещё, побегаешь, — сказал Павел поезду и сам пустился в свой путь.
Денег у него никаких больше не было, да и к чему они? Дорога теперь пешая — пятнадцать вёрст. Разве воз какой догонит, так по нужде, и бесплатно подвезут. Он отошёл от станции, снял сапоги, из косицы выплел тряпочку, чтобы связать их за ушки, и пошёл своей дорогой босиком, с распущенными волосами, а сапоги и шляпу повесил на палку за плечо. До села Всехсвятского, как ему говорили, путь от станции один, блудить будет негде, потому голова его освободилась для своих интересов. Интересы же были всякие: много ли тут грибных полян с молодыми ёлками и берёзками, какая где водится ягода, много ли нынче малины Бог дал?
Временами его сносило с дороги в лес, и он, как гончая, давал круги, выглядывая лесную тесноту, щипал застарелую землянику, ползал на коленках в густом черничнике, забирался в малинники. Благодать была в лесу. Солнце падало столбами через листву, грело землю и всякую живую тварь на ней, и всё под ним жило, двигалось, свиристело, попискивало и пахло горячим брусничным листом, растопленной смолой, напревающей грибницей.
В одном месте увидел зайца, бросил палку со шляпой и сапогами под куст, пустился, озорства ради, за косым. Покружил меж кустов и ёлок, похлопал в ладоши, погикал вдогонку длинноухому и позабыл, где искать своё добро.
— Мать честная, вота поп-то явится! — сказал он себе и стал шарить под кустами. — Хорошо портки на месте, вота картина-то! Тута где-то бросил… Али леший спрятал, Господи? Эй! Мне ведь пастве показаться надоть!.. Хоть бы сапоги найти, леший с ней, со шляпой.
Он вызеленил все коленки, но кроме гнезда с тремя серенькими птенцами ничего не нашёл. Птенцы драли жёлтые глотки от голода, Павлу стало жалко их. Поковырял землю сучком, поискал червяков. Нашёл по штуке на брата, скормил — они опять утробы разинули.
— Чего это матка с батькой вас поздно вывели? Теперь разве такой корм? Ори, ори — громче петь будешь! Хорошо я сапоги потерял, а то бы и верещали… Экие! Погоди, ещё поковыряю землю… Вота, которому из вас? — Он повесил червячка на пальце, тот стал виться над пропастями раскрытых ртов, свалился плашмя сразу на два клюва и закрутил концами, стиснутый посерёдке. Павел глядел в гнездо и приходил в изумление от стройности жизни и от путаницы её. Одно для другого родится, одна Божья тварь снедает другую, всё вместе живёт, радуется, мрёт друг для дружки. И ладно как! Ничего не выпадает из жизни, чтобы другому не пригодиться. Птаха червяка съела, её лиса найдёт, человек лису поймает на воротник, потом сам в корм червям уйдёт и в соки для разной травы… Вота картина-то! Всё пространство живёт ему в пользу и в радость, и сам он дан живущему пространству в корм для роста и радости.