Александр Титов - Путники в ночи
Он всегда стремился к одиночеству. Хотелось через это состояние, как через линзу, что-то истинное в себе увидеть. Подросток бледен, худосочен, прыщав, росточка малого. Жизнь “монастырская” с детдомовским уставом доводила порой до оцепенения – хоть от самого себя, живого, куски отрезай. Пионер, скоро примут в комсомол – откуда же постороннее лезет в голову и душу?
Запахи приторного детского пота, сырость заплесневелых коридоров, сводчатые потолки. Лабиринты старинных переходов ведут к трапезной, чуть дальше – туалеты с вечными лужами на выщербленном цементном полу.
Молодая розоволицая воспитательница Генриетта называла Леву
“хрустальным мальчиком”. Наверное, за то, что он редко шалил. Он помнил ее темные, сверкающие в сумерках волосы, взгляд ярких коричневых глаз – будто коньяк налит в зрачки. От Греты всегда пахло хорошим женским одеколоном. Ее вскоре почему-то уволили.
Леве от тоски по Грете хотелось рыдать, рвать на груди рубаху с номерным штампом, чтобы отлетали и щелкали по бетону самостоятельно пришитые пуговицы.
Трепеща от нечаянных прикосновений к холодным слизистым стенам, Лева однажды не выдержал и, уже по первым холодам, в начале октября, сбежал с уроков в ближнюю рощу.
Мчался, запыхавшись, через лесные поляны, холмы, скуля от стыда и влечения, пока не споткнулся, упав лицом в сухие колкие травинки.
Отдышался, чувствуя, как трепет сердца передается вздымающемуся и опускающемуся болотному покрову. Качались пушистые колоски, выросшие на торфяном грунте. Под земляной шубой булькало накопленное за лето тепло болотной жижи.
Обнаружилось в следующий момент, что кочка, на которую Лева давил животом, в ощущении мягкая и приятная. И вовсе не холодная, но согретая внутренними болотными соками, имеющая образ раздвинутых женских бедер, поднимающихся то вниз, то вверх плавным касательным образом. Слышался призывный болотистый всхлюп.
Поглаживал моховые груди, чувствуя низ ее живота – приворотного, наливающегося последней теплотой осени, источающего перебродный парной запах. Вдруг обнаружилось, что он проникает всей своей телесной горячностью в долгожданное мышинонорчатое, расширяющееся беспредельно, всхлипывающее грязевой втягивающей слизью.
Заплакал, заласкался, разогреваясь изнутри под прохладным равномерным дождиком, падающим мелкими каплями на спину, – до пота, до стона и ужаса, ощущая могучую причмокивающую ласку, словно совокупился не с болотной кочкой, но со всей черноземной родиной, про которую ученикам талдычили на уроках краеведения.
От необычайности случившегося подросток хрипел и задыхался, корчился, сжимался сам в себе до каменной твердости, устремляясь в природу, совокупившуюся с ним так неожиданно.
– Ах ты, земляной жених! – я невольно улыбнулся, подливая в треснутую чашку портвейн.
Я надеялся, что моя реплика раззадорит Левину фантазию, и он соврет еще что-нибудь. Сам же я в это время продолжал сочинять статью о сортообновлении зерновых культур на полях нашего района.
Лева еще что-то вспомнил, улыбнулся, зябко передернул плечами: то ли змея болотная, то ли мышь острозубая цапнула его за “эту самую штуковину”, распалившуюся в норке до последнего трепета. Лева заорал на весь лес.
Прохор Самсонович в тот воскресный день охотился на болоте. Сильная рука подняла Леву, торопливо подтягивающего штаны.
“Ты что здесь делаешь?” – будто гром, густой канцеляровитый голос.
“Этот монастырский, из приюта, – донеслось пьяное ворчание егеря. -
Они часто тут бродят, дичь из луков стреляют, уток подранивают.
Высечь бы его…”.
Вырвался Лева из медвежьих лап Первого, помчался обратно в монастырь. В общей комнате, где стояло коек двадцать, никого, все, наверное, на физкультуре. В слезах плюхнулся на свою койку и пролежал до ночи без ужина, согнувшись колесом от боли. Головка полового члена, раздувшаяся, как чудилось мальчику, до размеров воздушного шара, утягивала куда-то вверх.
Наступила ночь общего детдомовского сна. Лева не мог спать от боли в распухшем детородном органе, заснул лишь под утро, укутав больное окончание мокрым полотенцем.
– В ту ночь я понял, что высшее коммунистическое общество никогда не построится, потому что сперма моя в земле, а не в женщине. Я сделался полностью опустошенным, будто что-то главное, важное вытекло не из моих семенников, но из глубины мозгов, которые вдруг как-то скукожились, ум мой стал не таким острым, из отличников я вмиг скатился в троечники.
– Но ведь не полностью же они вытекли, твои мозги? – Я хотел его успокоить, однако он смотрел на меня с подозрительным прищуром, пытаясь понять: разыгрываю ли я его или говорю серьезно.
– Я внутри себя гений, – продолжал он задумчиво, с затаенным высокомерием, – но между моей кипящей гениальностью и жизнью, как стенка сосуда, стоит невидимое препятствие – грех, не позволяющий мне творчески реализоваться. Я удивлен, разочарован и задаю сам себе вопрос: почему после соития с землей, когда из ее сына я превратился в мужа, она вдруг лишила меня удачи и всяческой перспективы? Я жил дальше, как мог: читал книги, занимался самообразованием. А потом еще эстрада шестидесятых, в том числе и “Путники”, уводящие советского мальчика из-под власти государства в область туманной лирики. В песнях тех лет звучало чистое, не оскверненное будущее. Я брел вслед за этими песнями в страну неясных грёз.
Мы помолчали.
– Каждый человек страдает от собственной глупости, – вздохнул Лева.
– Мне странно вспоминать ту историю именно сейчас, жарким летом начала другого века, в пору либеральных общественных холодов.
Усмехнулся: оказывается, Первый тоже не забыл ту встречу на болоте.
Даже спустя годы, когда Леву приняли в партию и назначили заведующим отделом сельского хозяйства районной газеты, Первый, как бы шутя, грозил Леве пальцем из президиумов различных заседаний и конференций, плутовато подмигивал.
Редакционных и типографских работников в начале июня обязательно посылали в колхоз тяпать свеклу. Лева, несмотря на свой “земляной” статус, в поле работать не любил. На свекольных грядках всегда стояла жара, вокруг стеной сорняки, которые надо рубить тяпкой на благо колхоза. Мы обливались потом и жутко уставали. Да, не любил
Лева трудиться на “матушке-земле”, даже свой огород не копал, нанимал мужиков за бутылку, и те рыхлили почву. Сам же Лева в это время продолжал сочинять эпопеи о богатырях, питающихся соками от земли. Мужики, малость опохмелённые, неспешно налегали на лопаты, то и дело курили, ожидая, когда бородатый “антиллигент” позовет их выпить по чарке водки и плотно, как и полагается землекопам, закусить.
ГИТАРА И ХУНВЕЙБИНЫ
В разгар жаркого дня Стриж любит поспать на берегу пруда в тени черемухи. Во время сна лицо его делается напряженным, словно он испытывает страдание.
Синеют многочисленные татуировки. Особенно хорош орел, запечатленный неизвестным мастером на безволосой тощей груди. От такого орла никто бы не отказался. Игорь, по возвращении в Москву, собирается наколоть себе такого же в специальной мастерской разноцветными чернилами, но не с одной головой, а с двумя. Две хищноклювые птичьи головы, как разъяснил молодой человек, – возможность выбора между добром и злом.
Орел, наколотый на груди Стрижа истинным мастером, нравился даже тем, кто не любил татуировки. Когда Стриж вздыхал, орел плавно шевелил крыльями. Под крылом мелкие синие буковки: “Я не убивал!”
Середина августа, но духота не спадает даже к вечеру. В воздухе синий дым от горящих торфяников, временами от него першит в горле.
Удушающие дымы стелются над полями, по которым все еще ползают неспешные, как жуки, комбайны, домолачивающие хлеб. Лесополосы на горизонте покачиваются в горячих волнах воздуха – будто через линзу на них смотришь.
Притихли в заводях лягушки. Зной перекатывается над рябью пруда, гаснет в зарослях лозин, приобретающих в солнечном мареве синий оттенок. Но в тени деревьев уже прохладно, особенно под рябинами, покрасневшими от гроздьев ягод. Деревенеющая к осени листва почти не шевелится. Иногда ветер начинает дуть с севера, и от внезапного холода на коже выступают мурашки. Картежники, не прекращая игры, поеживаются: засентябрило, мать твою! Потрепанные карты отскакивают от выгоревшей пружинистой травы.
В молодости Стриж всегда носил в кармане финку. Согласно неписаной моде финки имели при себе многие поселковые ребята. “Нормальный” парень, если он не “фраер”, по тогдашним понятиям должен был хоть раз отсидеть в тюрьме, и обязательно носить в кармане финку.
Этим критериям в поселке удовлетворяли в полной мере Стриж, и еще несколько шалопаев, совершивших пару тюремных “ходок” по мелочам, вроде хулиганства или украденных банок с маринованными огурцами. Эти
“преступления” раскрыл по горячим следам участковый Гладкий. Кстати, на весь район в то время насчитывалось около десятка милиционеров, они держали носителей финок в положенных рамках, отправляя иногда их туда, куда они так стремились – в тюрьму. После возвращения снова кража кур, велосипедов и т.д. – не из нужды, а ради “понта”.