Михаил Чулаки - Мамин сибиряк
— Он не фабрика. Сколько настругает, столько сам и отдаст.
— «Отдаст!» Будто даром.
— Сам разберется. Ты-то ему зачем? Он будет работать, а ты? Пенки снимать?
Витька заткнулся.
Я с гордостью достал свою наузу.
— Во! Переносной вариант. То он делает как бы стационары, а это вроде кассетника.
Куте науза неожиданно понравилась. То спорит по пустяку, то восторгается неизвестно чем!
— Какой смешной человечек! Тот самый симпатичнейший уродец, да?
Вспомнила. У нас есть песня. Когда ее поют, Захаревич всегда командует: «Встать, когда гимн!» — и все послушно встают:
Погорев на кострах эмоций,
Мы шагаем по жизни ногами.
Симпатичнейшие уродцы.
С перевернутыми мозгами…
Кто-то занес от старшего брата из стройотряда, а Захаревич как бы перелицевал гимн уродцев на себя: как же, это он с его вывернутым лягушачьим ртом — тот самый уродец, это у него перевернутые мозги, потому что только перевернутые — принадлежность гения, а у кого нормальные — те безнадежные посредственности!
Захаревич потянул к себе наузу. У него была секунда, чтобы выбрать: или отвергнуть и высмеять, или принять, признать, отождествить с собой.
— Ничего, нормально. Могучий, видать, мужик. Наши деды дело знали туго.
Он все тянул к себе, но я выдернул у него из пальцев наузу, снял шнурок через голову и накинул Куте:
— На, носи.
— Ой, спасибо!
Она поспешно спустила фигурку под платье.
— А куда спустился уродец? Как он — науз? Хочу быть этим наузом, хочу туда же! — кривлялся Захаревич.
Я тоже очень живо представил, куда спустился симпатичный уродец! И охотно дал бы Захаревичу в морду за его фантазии — но такие шутки у нас считаются нормальными, лезть из-за них в бутылку неприлично.
Давай-давай, съежишься так, что только и годен будешь на шнурке болтаться. Будешь похож на мальчика-с-пальчика! — злорадно придумал я сравнение, не дожидаясь, чтобы Захаревич скомандовал свое «три-четыре».
Когда мы шли домой вместе. Кут серьезно сказала:
— А интересно было бы, если б на самом деле были всякие боги. Я этих славянских не знаю совсем, но чтобы греческие. Мне так нравятся греческие! Вдруг является тебе бог, переносит куда-нибудь или предсказывает будущее — здорово, правда? А так же скучно, когда ничего сверхъестественного, никакого чуда. Живешь-живешь — и все вокруг одно и то же.
— Боги любили девицам являться, — сказал я ревниво. — Аполлоны всякие.
— А богини — красивым мальчикам, — засмеялась Кутя. — Как Парису.
Она только плечами повела — и мне показалось, что с нее на миг спали все одежды, я увидел Кутю такой, как Афродита в Эрмитаже, только живой. Врут все, и моя матушка в том числе, что когда смотришь на прекрасные обнаженные статуи, испытываешь одно только эстетическое восхищение и никаких таких мыслей. Надо быть совсем стариком чтобы просто так восхищаться. Я, конечно, никому никогда не признавался, но когда хожу по Эрмитажу. то почти не останавливаюсь перед такими статуями и картинами — потому что если буду стоять и смотреть, все по лицу прочтут, что любуюсь я вовсе не как эстет. А уж Кутя красивее любой статуи!
Я несколько минут не мог придумать, что сказать Куте про греческих богинь. Так и дошли молча.
Во дворе грелась Тигришка. Матушка моя однажды видела, как я гладил Тигришку, и сказала, что мужчинам не полагается любить кошек, что еще Киплинг написал, что настоящий мужчина, когда видит кошку, бросает в нее чем попало. Киплинг и правда написал, я помню эту сказку, но все равно не понимаю, почему это настоящий мужчина должен так делать. Многим кошкам этот Киплинг больно обошелся, потому что всегда полно идиотов, которые что-нибудь делают не потому, что самим хочется, а потому, что так принято, потому что велел какой-нибудь гений, хоть самый завалящий. А я не люблю, когда заранее известно, что кому полагается делать. Матушка потому притянула Киплинга, что сама терпеть не может ни собак, ни кошек, хотя женщинам это не запрещает даже Киплинг. А отец любил, но из-за нее не мог дома у нас никого завести.
Через два года после их взаимного бросания отец женился снова. Мне он этого специально не сообщал, матушке, я думаю, тоже, но она откуда-то сразу узнала и отозвалась очень ядовито, хотя сама же бросила его гораздо дальше, чем он ее:
— А говорил когда-то, что никто ему не нужен, кроме меня! Никому нельзя верить! Ну, совершенно естественно, мужчине невозможно просуществовать одному, мужчина не способен обойтись без служанки: ни пришить себе пуговицу, ни постирать. В теперешних условиях служанок нет, в теперешних условиях для этого жены. И моську держит, почуял волю. Он всегда собак любил больше, чем людей!
Так я узнал, что у отца завелась собака. И позавидовал. Когда появился мамин сибиряк, я понадеялся, что следом за ним появится у нас и настоящая сибирская лайка — своему сибиряку матушка бы перечить не посмела, в этом я разобрался быстро — и даже раз заговорил с ним об этом. Но он мои надежды угробил разом:
— Собака тута в городе — один распут. Она для работы человеку дадена: дом сторожить, зверя тропить, упряжь таскать. Кто не работает — тот не ест, да? А у нас мужик знашь как сказал: «Кто не работает — тот нас съест!» Оно точно. Чево ей в городе, как работать? Дармоедов развели, один распут. Хотя всех бы перебить — нищак. Охотник кажный как? Стара Стала собака зверя тропить — враз пристрелит. Зря не кормит.
Кто бы другой сказал, что всех бы собак перестрелять, я бы его возненавидел на всю жизнь. А мамина сибиряка — не смог. Потому что давила на меня его мужицкая основательность, настоящесть. Рядом с ним я невольно ощущал уже и собственную ненастоящесть, а не только ненастоящесть какого-нибудь профессора Татарникова. Кто я такой? Что я знаю в жизни, кроме школьной науки, кроме музейной культуры? Не сеял, не пахал. Я злился на себя, я не был согласен признать свою неполноценность, мамин сибиряк логически ничуть меня не убедил. Я по-прежнему мечтал, как было бы здорово идти по улице — и чтобы рядом шла моя собака! Куда ни пойду, она за мной, и не надо ее уговаривать, не надо сомневаться, пойдет ли она или нет — она всегда счастлива идти за мной куда угодно, лишь бы я ее брал с собой! Я по-прежнему так думал — и все-таки не мог отделаться от противного ощущения, что мнения мамина сибиряка более основательные, здравые, настоящие, чем мои собственные — потому что в нем эта самая нерассуждающая темная тесячелетняя народная мудрость. Давила меня эта самая мудрость — но сбросить ее я не мог…
И тут из нашего подъезда вышел мамин сибиряк.
— Вон, смотри, шепнул я Куте.
Я уже успел привыкнуть к его виду, а сейчас посмотрел на мамина сибиряка как бы глазами Кути: дикий волос, покрывающий полгруди, слишком длинные руки, тяжелая походка, будто вдавливающая наш выщербленный дворовый асфальт. Взгляда издали не разглядеть, но глубина глазниц поражает сразу — словно две пещеры над заросшим косогором.
— Ну и чучело! — Кутя не засмеялась: похоже, была немного напугана.
Мамин сибиряк тоже нас заметил и свернул напрямик через газон. Кутя чуть отступила и встала сбоку и немного сзади меня. Вот здорово: можно сказать, что я защищал ее грудью!
— Ить девка твоя, Мишь, да? Красавидна. И животина тута же. Мыша ловит, не?
К моему удивлению, мамин сибиряк нагнулся и протянул руку к Тигришке. Та отпрыгнула.
— Боицца. Тоже красавидна. Похожи — девка и кошка. В масть. На шапку хороша.
И он мелко засмеялся своим сиплым смехом.
— А меня не надо на шапку?!
Кутя покраснела. Она вообще легко краснеет, потому что у настоящих рыжих, некрашеных, кожа очень нежная.
— А тя, красава, на перину! — и он снова засмеялся.
И пошел, вдавливая ногами асфальт.
— Фу, какой противный! Как ты с ним живешь?
— Чего мне? Сибиряк-то мамин.
— Все равно. Тигришку на шапку!
— В деревне иначе относятся. Помнишь у Есенина: «Из кота того сделали шапку. Да он не сделает, он своими идолами занят. Шутит так.
— Дурак и шутки дурацкие!
Кажется, Кутя совершенно не ощущала рядом с маминым сибиряком своей городской интеллигентской ненастоящести, она не испытывала никакого почтения к его тысячелетней мужицкой мудрости.
А мамину сибиряку точно было не отвлечься ни на минуту — ни ради Тигришки, ни ради чего другого. Знакомые профессора Татарникова и Петрова-не-Водкина, знакомые знакомых, знакомые в третьей степени — все жаждали иметь серединских богов, во всех пробудились дотоле крепко спавшие их языческие предки! Что-то смутное, неосознанное бродило в них и раньше, заставляя собирать прялки и скалки, но что такое скалка рядом с Мокошью и Перуном! По вечерам я только успевал открывать дверь.
— Простите, можно видеть Степана Петровича? — очередной посетитель вертел бумажку перед глазами. Я ведь туда попал? Дело в том, что я от Валентина Нилыча Татарникова…