Вероника Тутенко - Берлинский этап
…В вагоне было только два окна. Нина прильнула к одному из них. На крутом повороте поезд изогнулся змеёй. Вагоны тянулись, тянулись, а конца им не было видно. Поезд казался бесконечным. Нина с ужасом думала о том, сколько в поезде таких же, как она, узниц, считавших дни до освобождения. Сколько солдат и офицеров проползли по усеянной минами земле от Москвы и оказались за какую-нибудь мелкую провинность или неосторожное слово в цепочке промозглых вагонов, и с каждым километром всё холоднее. Хорошо, догадалась в Кюстрине одеть на себя несколько платьев одно на другое, да и многие узницы одеты, как капуста. Кроме военных, конечно. Для них, привычных ко всему, такие хитрости ни к чему и даже ниже достоинства. Но большинство едущих в неизвестность — в гражданском.
Такой же товарняк увозил их когда-то в далёкую неизвестную Германию. И были такие же науськанные служебные собаки. Такой же конвой. Только те конвойные были в немецкой форме. Даже тот же маршрут — через Польшу.
Так под конвоем уносится товарным поездом жизнь, и только Всевышнему известно, куда ведут эти рельсы.
«Это конец!» — пульсировала в висках пустота.
Нина равнодушно обвела взглядом вагон и не задержалась ни на одном лице.
— А тебя-то за что, деточка? — обратила внимание на одиноко стоявшую у окна и глядевшую вдаль девушку красивая немолодая женщина, серьёзная, почти суровая. Волосы ровно поседевшие выжжены временем, но кудрявые и длинные и, как трава на поляне в лесу, густые.
— За самовольную отлучку, — ответила Нина.
— Нашли преступницу, кого сажать, — покачала головой женщина.
— А вас за что?
— А за что нас Гитлер в печах жёг? — обратилась она не то к Нине, не то к самой себе, намекая на своё еврейское происхождение. Женщину звали Дока Харитоновна. — За измену родине…Вон, Тенцер Нина, — строгий, сразу видно, учительский взгляд близоруко нащупал в толочее одинаковых бушлатов красивую еврейку лет двадцати восьми. — Тоже переводчица, а до войны учила детей играть на скрипке, с генералом роман закрутила, да и это не спасло. Шесть лет дали. Мало того, и он чуть генеральских погон не лишился за то, что связался с еврейкой, немецкой переводчицей.
Шесть лет — даже дольше, чем война, но Нина Тенцер улыбалась. Мягкая улыбка как будто была такой же неотъемлемой частью её полного лица, как лоб или скулы. Волосы ласково обрамляли лицо, и весёлыми кольцами спускались к пояснице. Но самым примечательным в Нине Тенцер были руки — аккуратные, но с длинными изящными пальцами. Можно было итак угадать, молодая еврейка играет на скрипке, инструменте, над которым евреи имеют странную власть, заставляя его выплакивать музыку. У неё тоже кудрявые волосы, длиннющие, как путь к свободе, и черные, как лагерные будни. Да, Нина Тенцер продолжала улыбаться.
— А вам сколько дали?
— Одиннадцать…
Дока Харитоновна замолчала, на лице её появилось безучастное выражение, которое она сохраняла до самого лагеря.
Даже если путь кажется бесконечным, однажды поезд остановится.
«Вылазьте, приехали!», — обдало ледяным воздухом.
Выбираться наружу никто не спешил, так, лениво вываливались. Вагон был последним связующим звеном со свободной, а впереди — клочок неволи, огороженный досками и колючей проволокой, окружённый восемью вышками, на которых не дремлют конвойные. А чтобы точно никто не удрал, для верности под колючей преградой к свободе пропустили электрический провод.
По ту сторону смертельно опасного забора — бараки. В отдельном бараке — столовая с кухней, где главенствует хлеборезка, дозирующая в граммах жизнь. В другом бараке — культурно-воспитательная часть и там же мастерская по починке обуви. Из всей этой барачной архитектуры выделялось только деревянное здание, в котором несвобода сжималась до ста метров, — БУР.
Сотни новоприбывших подтянулись к бараку, в одной части которого выдавали посылки осуждённым, а другую занимал склад. Завсклада с опухшими глазами методично выдавал в каждые руки по комплекту зимней униформы, состоявшей из ватных брюк, ватной телогрейки, галош с носками и шапки-ушанки без звёзд, но не составляло труда догадаться: добро перешло на зону от демобилизованных солдат.
— А нет у вас калош поменьше? — робко спросила немолодая уже, хрупкая, почти прозрачная женщина с удивительно маленьким размером ноги.
Завсклада невольно посмотрел вниз:
— Балерина что ли? — оценил взглядом-рентгеном.
— Балерина.
— Нет у нас поменьше, здесь тюрьма, а не балет.
Всё же, кряхтя, выбрал калоши на пару размеров поменьше:
— На вот. С носком будет в самый раз.
Носки были стёганные, набитые ватой, мороз в таких не страшен.
По пути в барак балерина продолжала враждебно смотреть на калоши, будто они и только они были виноваты во всех её бедах. Переводила взгляд на кожаные полусапожки на низком каблучке, с которыми вот-вот неминуемо придётся расстаться, и сокрушенно вздыхала.
— Всё равно, что с жизнью прощаешься, — уловила ход её мыслей, усмехнулась шагавшая рядом в солдатских сапогах и военной шапке. — Походила б всю войну в солдатских, не убивалась бы так из-за каблучков.
— А ты, значит, всю войну прошла? — отвлеклась от своих ног балерина.
— Пролетала, — лётчица плотно сжала и без того слишком суровые губы, отчего её резкие линии скул и выдававшегося вперёд подбородка стали ещё отчётливее. &nb&sp; Балерина ни о чём больше не спрашивала. С лётчицей они были земля и небо. Одна — бесстрашный воин, другая — хранительница красоты и земной силы, поступающей токами в ту самую высоту из неведомых глубин по её точёному телу, устремленному в танце ввысь.
Инстинкт красоты для неё был сродни инстинкту самосохранения. Не будет красоты — и остановится жизнь, и не будет в ней никакого порядка. И разве не нелепица надевать на ноги с высоким изгибом и тонкой щиколоткой безобразные, как лодки, калоши с ватными носками? Нет, невозможно.
Всё сон, и особенно этот барак, куда их привели, в котором из мебели кроме мест для сна только стол в свободном углу…
Балерина очнулась от своих мыслей, размеренных и печальных, как раскачивание маятника: происходило что-то немыслимое, в их женский барак ворвались мужчины. Мужчин было много, человек десять, и все совершенно зверского вида. Настоящие бандиты.
— Здравствуйте, господа! — поздоровался один из них, с переломанным носом. — Ну что, курочить вас будем.
И почему-то лично он решил начать с балерины.
— А ну давай снимай сапоги!
— Нет, — вздрогнула она, предsp; Через пару секунд сапоги были уже у него в руках.
— А вам что, барышни, особое приглашение нужно? В театр или может на балет? — обратился к остальными фраершам.
При слове «балет» балерина снова вздрогнула.
— Давайте, давайте, всё с себя снимайте, смелее!
Как и балерине, Нине особенно жалко было расставаться с сапожками, сшитыми ещё в сорок пятом заботливым солдатом дядей Ваней. В памяти снова возникла опустевшая немецкая деревня, двенадцать весёлых хохлушек-доярок и напевная украинская песня, струящаяся, как молоко по звёздному небу над россыпями вечерней росы.
— Снимай, снимай, — подбадривал блатной, уже сжимавший лапой, поросшей густым рыжим мехом, зелёный плащик, сидевший на Нине как влитой, и предвкушал, как выменяет его на варенье и масло. Конечно, будет непросто. Но подельник — человек надёжный и осмотрительный, потому до сих пор на свободе.
— Смотри, у этой какие цацки, — грубо дернул за золотую с топазом серьгу высокий блондин без переднего зуба.
В лице её обладательницы, молодой женщины лет двадцати четырех с пушистыми ореховыми волосами и мягкой синевой глаз, ничего не изменилось.
— Ишь ты, какая краля, — зашел сзади и сбоку наглый блондин.
Перевёл в уме украшения, манто, отороченное норкой, кожаный ремешок с позолоченной пряжкой под туфли с такими же пряжками на сахар и махорку.
— В Германии что ли так прибарахлилась?
Блондин даже присвистнул, одобряя не то вкус молодой женщины, не то качество доставшейся ему одежды.
— Во Франции, — с вызовом ответила женщина.
— Ну давай, давай, фр-ранцуженка, — сплюнул сквозь дырку во рту блондин. — Давай, давай… снимай ремешочек, туфельки, пальтишко и побрякушки — серёжки, колечки и браслетик не забудь. И платье, платье…
Женщина сняла платье, серёжки и с презрением во взгляде и плотно сжатых губах бросила их блатному. Следом полетели кольца, браслет и ремешок.
— И туфельки, туфельки… — алчно посмотрел на обувь блондин.
— Туфли не сниму, — решительно заявила женщина, и что-то почти звериное проснулось в её лице, что заставило блатного сделать шаг назад.
— Отстань от неё, Финн. Тут еще много куколок, — заступился за упрямицу рыжий. — Оставь туфли Француженке. Будет ходить в них на лесоповал.