Анатолий Ким - Соловьиное эхо
Необходимо было найти ночлег и приют до следующего парохода, который должен быть завтра. Но по всей улице ворота оказались уже заперты и нелюдимая тишина стояла во дворах. Оробевшие новобрачные незаметно прошли через все село, так никого и не встретив. И тогда Отто Мейснер, улыбнувшись жене, взял ее за руку и повел дальше за собою.
Они выбрались на высокое место, с одного края глубоко обрывавшееся к реке. Отсюда хорошо были видны все селение и на воде – недалекий черный плот пароходной пристани. На обрыве стояла одинокая дикая яблоня, раскидистая, старая, и под этим деревом Отто Мейснер решил устроить бивуак. Он расстегнул ремни на свертке и достал походную кровать. В густой, влажной от вечерней росы траве установил он раскладушку, прислонив ее одним боком к располневшему стволу старой яблони. От дерева еще дышало дневным теплом. Устроив постель, он ласково приказал жене:
– Ложись, Ольга, здесь чудесный воздух.
– А как же ты? – забеспокоилась она.
– Я буду караулить тебя, как солдат, – ответил магистр и привлек к себе жену.
Уложив ее и надежно укутав мохнатым пледом, Отто Мейснер посидел на краю кровати, и, когда неразличимая уже в сумерках жена сонно притихла и замерла, он встал и тихо направился в сторону. Но словно невидимая нить беспокойства потянулась вслед за ним. Магистр оглянулся на черную невнятную кущу дерева, под прохладным шатром которого смутно угадывалось нечто такое в мире, с чем отныне и навсегда будет связана его беспомощная человеческая тревога. Он вернулся назад, опустился на колени у изголовья и осторожно нашел в темноте сухие мягкие волосы жены. Она охватила его руку горячими ладонями, быстро поцеловала. Отто Мейснер взволнованно произнес:
– Спи, дорогая. Не здесь и не сейчас произойдет то, что должно произойти и что для Бога нашего так же значительно важно, как наша смерть и наше рождение. Все эти таинства священны, а любовь священнее всего, и поэтому рождаться и умирать мы можем на людях, а любить – только наедине, сейчас же слишком много ненужных свидетелей вокруг. Вон река под обрывом, вода прикрыта прохладным туманом, и в нем, Ольга, прячутся хитрые русалки. А вон, гляди, сверху месяц смотрит на нас, а рядом с ним, видишь, притаились и следят за нами златоволосые наши внуки, прикидываются звездочками. Наверное, им невдомек еще, что они наши внуки, но однажды мы охватим их своим высшим вниманием, заключим в свое сердце; и, когда они, полежав там, созреют, как цыплята, и станут буйно колотиться, желая вырваться наружу, мы рассмеемся с тобою и отпустим их на свободу… Все это будет, потому что чудо, божественное чудо и великая радость в том, как я люблю тебя, и это не может быть напрасным. Спи спокойно… но что я слышу? Ты смеешься? Или плачешь?
– Нет, я смеюсь, Отто! Потому что не могу понять, о чем ты беспокоишься. Разве все, все уже не произошло у нас с тобою? Знаешь, мне сейчас кажется, что мы уже прожили вместе жизнь, и все было, и мы даже можем рассказывать обо всем друг другу…
– Да, Ольга…
– Я устала и сейчас усну… Вот сейчас… сейчас, – лепетала моя бабка, не подозревая, что перед нею находится призрачный предмет мечты нашей (впрочем, как и она сама) и что, крепко сжимая теплые пальцы друга в своих руках, сжимает, в сущности, некую пустоту, на время принявшую форму узкой руки. – Спокойной ночи, Отто.
– Спокойной ночи!
И она вправду уснула, легко, на полувздохе уйдя в сон, и душа ее стала недоступна для бодрствующего мужа.
А он сидел, держа ее руку на коленях, и смотрел вверх, сквозь ветки яблони, в темно-синий колодец молодой летней ночи. Пятно синевы было небольшим, конфигурацией напоминало оно песочные часы. В нижней колбе этих небесных часов синего стекла ярко горела золотая звездочка.
– Я один из твоих внуков, – возвестила она.
– Внук… – словно эхо собственных мыслей, отозвался Отто Мейснер. – Скажи, дорогой внук, зачем понадобилось тебе вызывать меня, подобно спиритуалистам, и вновь отправлять по этому уже пройденному пути?
– Прости, дедушка, я виноват, наверное, – каялся внук. – Но я почему-то очень тоскую по тебе, и мне хочется увидеть тебя. Ведь того, чего не увидишь, полюбить нельзя. Вот я и стараюсь представить тебя в часы одинокие и грустные, потому, наверное, что люблю все же своего деда.
– Лукаво, смахивает в общем-то на трюк софистов, – усмехнулся Отто Мейснер, – но очень мило с твоей стороны. Впрочем, хоть я никогда не буду иметь счастья лицезреть внуков и теперь вижу перед собою лишь рыжую звезду средней величины, я тоже люблю тебя, внук-софист. Только прошу об одном: воссоздавая историю своих предков, старайся больше придерживаться фактов и поменьше фантазировать. Знай же, что и поэтические фантазии наши небезопасны: и они могут послужить человеческой неправде и злу.
Пока Отто Мейснер столь дружелюбно и назидательно беседовал со звездою, она передвинулась из нижней камеры песочных часов в верхнюю. Ночной мир продолжал свое неслышное и торжественное шествие.
– Человеку иногда представляется, внук мой, что глубокий сон есть его бытие и вокруг вращается лишь синяя воздушная сфера, чуть освещенная сонмами непостижимых огоньков. Такое приходит к человеку, если, скажем, он очутился один в ночи и у него бессонница, и он долго смотрит в окно на тихую Селену, у которой бледный выпуклый лоб, слегка пасмурный, со следами каких-то таинственных забот. И невыразимое чувство отдаленности от всего прошлого настигнет его, и покажется ему, что он никогда не знавал ни вкуса яблока, ни поцелуя матери. И что, может быть, дельфин он белотелый, который дремлет на волнах посреди океана. И вокруг одни громады пляшущих водяных гор, в гребни которых, когда они взлетают ввысь, окунаются небесные звезды. Простым и непроизвольным движением протянет он вперед руки, подставляя их свету луны, и увидит две бледные ладони, слабо мерцающие на фоне темного подоконника. И тогда покажется ему, что более одинок он, чем даже дельфин на волнах. Но слышишь, дитя мое? Воет собака в деревне. Она поджала хвост, подняла морду к луне, и душа ее замерла в тоске предчувствия. Возможно, она предчувствует, что назавтра ее застрелит хозяин. И она не ошибается – подобное знание существ неразумных, интуитивных удивительно, мой друг! Но не дано ей во веки веков поведать кому-нибудь о своем одиночестве. Только человек, наделенный божественной душой, способен постичь свою тревогу бытия и через это познать тревогу о других. И поэтому, мой дорогой, мы можем вполне довериться друг другу. Вот как ты мне и я тебе.
– Отто Мейснер! Я по достоинству оценю это высокое наше свойство, когда и сам в свою очередь ринусь однажды в августовский звездопад на землю и стану человеком. О какое это неистовое волнение – знать, что будешь на земле человеком! Все мое звездное вещество кипит от этого волнения, и огненные фонтаны протуберанцев так и брызжут от меня во все стороны. Представить только! Вчера еще тебя и в помине не было, а нынче вот ты – сидишь в столовой и пьешь пиво! Откуда Вы пришли, светлый гость, спросят у меня, и кто увенчал Вас золотой короной? Что я могу на это ответить? Стоит ли, скажу, об этом спрашивать. Я уж есть, вот он я – и чего вам еще надо? Все хорошо теперь, скажу я, только не хочу, чтобы в этой жизни встретилась мне одна небольшого роста женщина, натуральная блондинка с нежными льняными локонами до плеч. Не хочу любить ее и терять. И однажды, лежа на диване в углу комнаты за книжными шкафами, не хочу услышать, как она на расстоянии двух шагов от меня милуется с другим. И не хочу потом говорить, разливая с глубокомысленным видом пиво в стаканы, что любви нет и счастья тоже, и никогда этого не было, а есть и были всегда лишь себялюбие, обман и самоутешение.
– Мой дорогой! Жизнь одного человека в общей книге человечества – всего лишь одна строчка. А может быть, лишь полстрочки, в конце стоит многоточие… – важно начал было Отто Мейснер, но тут звезда, мерцавшая у самого края синего окна в кроне яблони, выскользнула за его пределы, и магистр поднялся, вышел из-под дерева, желая продолжить разговор с златоволосым внуком.
Но, выйдя на открытое место и подняв глаза к небу, он увидел в нем такое множество близко замерших огненных крупинок, что уже не смог различить среди них своего собеседника. Огромным было небесное сферическое зеркало, в котором отражалось кроме всего прочего и прошлое, и будущее магистра философии, – в глубине сводчатой полусферы ночи это выглядело как одна из самых отдаленных мерцающих пылинок безвестной туманности. Пожалуй, следы всех человеческих судеб отразились в этом зеркале, но само оно осталось таким же по виду, каким узрел его еще первый овечий пастырь на Земле. Те же звезды и созвездия: Вега, Лебедь… и тот же едва различимый вселенский шорох, исходящий от мгновений их рождения, мерцающей жизни и гибели. Отто Мейснер смиренно потупился и достал второй плед. Он решил полежать на траве, глядя снизу вверх на знакомые звезды и планеты.