Игорь Клех - Смерть лесничего
Окружность, примерно совпадающая с кольцевой автодорогой, являлась также осью координат, при пересечении которой происходило своего рода превращение величин, и то, что представлялось безусловно ценным внутри окружности, вовне воспринималось вздором, белое оборачивалось черным, черное казалось белым и так далее. Некий пространственный вывих. Но время также вело себя здесь иначе. Оно стояло, и никто не был на него за это в обиде. Рейсового автобуса дожидались с обреченностью терпения, как казни или Годо, чье имя здесь никому и ничего не говорило. Запыленный горбатый “ЛАЗ” появлялся рано или поздно из-за поворота, что всегда вело к оживлению на остановке, суля дожидающимся радость общения в дороге. Любой колесный транспорт являлся для местных жителей разновидностью передвижного клуба, хочешь общаться – надо куда-то поехать.
Салон автобуса с азартом набивался пассажирами до костного хруста, особенно в базарные дни. С визгом бегали и толкались под сиденьями, застревая в ногах, поросята, обгадившиеся в перевязанных мешках. Молодка, наваливаясь лоном на сидящих и оборачиваясь через плечо, стонала не без удовольствия:
– Дядя, та куда ж вы лезете? Баб помнете!
Ввиду тесноты и прихотливого графика Юрьев вскоре приспособился ездить автостопом. В школе он принадлежал к малой части учителей, презрительно называемых в учительской и на собраниях
“доезжающими”. Как выяснилось к тому же, он единственный в школе из мужчин-учителей не заушал втихую учеников, в старших классах обращаясь к ним исключительно на “вы”, отчего те поначалу мгновенно теряли и без того скудный дар речи. Дисциплина в его классах поддерживалась преимущественно за счет того детского любопытства, которое ученики испытывали в отношении интригующей загадки устройства своего нового учителя, приходящего откуда-то издалека, из другой, известной им лишь понаслышке жизни. Все, о чем бы он ни говорил и что для него там, внутри круга, разумелось само собой, они слышали будто сквозь воду, приходящим в одеждах чуждой понятно-непонятной речи. Директор повесил на него классное руководство в самом беспокойном из выпускных десятых классов, но после того, как он принес на одно из занятий обжигающий руки журнал “Америка”, немедленно отставил его, перепугавшись не на шутку за свое положение. Учительская походила на образцовый курятник или птичий двор, с насельницами, подмятыми в результате целенаправленных усилий директором под себя, где он – по совместительству парторг здешнего совхоза – безраздельно властвовал. Деревянным утконосом заходился он на еженедельных собраниях и педсоветах, вдохновенно закатывая бельма и выбулькивая звуки: “Мы живем сегодня в высок-ко-ко-организованном обществе!” – рисуя при этом в воздухе указующим перстом подобие марксистско-ленинской спирали и грозя им одновременно неизвестным покуда высокопоставленным покровителям Юрьева, добившимся для него распределения в школу всего в получасе езды от города. Уже вскоре при одном только появлении молодого учителя, невзирая на многолетнюю привычку не терять самообладания на виду у подчиненных, директора начинало трясти – сдавливало горло, потели ладони, белели костяшки непроизвольно то сжимавшихся, то разжимавшихся кулаков, подрагивали пальцы. Еще бы: асоциален, носит волосы до плеч, самоуверенно держится, не как все, на встрече с латиноамериканскими студентами, перешедшей затем в банкет в школьной столовой, без всякого согласования произнес тост, вынудив всех выпить за каких-то ныне здравствующих “великих латиноамериканских писателей”,- назвал несколько фамилий, а поди знай, кто они такие,- разве это не провокация?! Любимым директорским словом было “поръядок” – произносимое именно так, и никакого его нарушения, тем более вызывающего, он не собирался терпеть. Но до прояснения ситуации терпеть приходилось. Директор был тертый лис, столкнувшийся впервые на своей территории с наглым, полубессознательным и оттого тем более возмутительным и бессовестным блефом. Субординация на птичьем дворе оказалась поколебленной еще в связи с появлением в школе другой новой учительницы, в свои сорок оставившей работу на областном телевидении, с талией, туго пережатой ремнем, нацеленным, как две бое-головки, бюстом,- невооруженным глазом видать, оголодавшей по мужику до того, что у директора при разговоре с ней сводило зубы и садился голос. Так нет же, она вцепилась в молодого, глазки ему строит, от себя не отпускает, вместе с ним доезжает, аморалку разведут,- по отношению же к директору заняла такую позицию, что не подступишься, вызывай ее на собеседования, не вызывай,- что ты будешь делать?!
Школа, как и село в целом, просматривалась насквозь из любой точки – жена директора и его невестка являлись конфидентками своих учениц, обремененных жгучими секретами созревания. Учителя физкультуры и труда также делились полученной информацией.
Молодой географ в первый же день, не сориентировавшись, поделился с Юрьевым нечеловеческой силы желанием вступить в партию – как он выразился, это та крепость, которую он штурмует уже третий год, намеревался даже сходить на несколько лет в армию после института, чтоб попытаться проникнуть с этого хода.
Но пройдет полгода, и ворота этой крепости благодаря директорской протекции сами раскроются перед ним, как следом еще одни, и еще,- потому что нет таких крепостей, как было сказано,- ну и так далее.
Никто не предполагал тогда, как неправдоподобно близко окажется истечение срока действия этих слов.
Все учителя, как, впрочем, и все ученики, обязаны были нести так называемую “общественную нагрузку”. Когда Юрьев выразил желание вести факультатив, ему немедленно предложили готовую программу факультатива. Он предложил взамен набрать литературный кружок – его ознакомили с утвержденной министерством программой литературного кружка, расписанной до мелочей. Он отказался.
Тогда его направили прочитать спозаранку лекцию механизаторам, а через неделю дояркам. Один из механизаторов спросил его: сколько зерна Советский Союз закупает ежегодно у американцев? Он не знал. “Никто не знает”,- удовлетворенно подтвердил механизатор.
Юрьев покинул душную бытовку, в которой тесно было от сельских мужиков в замызганных ватниках, прекрасно понимавших, что учителя к ним направили. К дояркам он не пошел. Стал пропускать еженедельные политинформации, не законспектировал материалы последнего партийного пленума или даже съезда. Не придав значения директорскому предостережению, что отступление от утвержденной программы по каждому предмету уголовно наказуемо и преследуется по закону, принялся делать на своих уроках то, что считал необходимым. Задача сильно упрощалась тем, что ученикам негде было взять обязательные к прочтению книги. Поэтому уроки большей частью сводились к чтению вслух, пересказу сюжетов и попыткам добиться от учеников, что они по поводу прочитанного думают. С этого момента, собственно говоря, и начинается история
Маруси Богуславской.
Примерно тогда дезориентированная переменой собственной участи и романически настроенная телевизионщица принялась жаловаться ему на своих учеников, с уроков она возвращалась в состоянии озадаченном, временами близком к истерике. Все, что было связано с миром чувств, мотивацией, пресловутой “диалектикой души”, прославившей классическую русскую литературу XIX века, сельскими детьми Галиции совершенно не воспринималось, будто эта самая душа обладала у них исключительно телесно-осязательными параметрами и полностью покрывалась физиологией. Саму вступиввшую в опасный возраст учительницу, как можно было при этом догадаться, явно прельщала возможность адюльтера с
“психологией”, дефицит которой так отвращал ее два десятка лет от романов с напудренными дикторами и липкими редакторами областного телевидения.
Юрьев не торопился с собственными заключениями. Пол-урока он исправно читал вслух принесенные с собой книги, пол-урока задавал вопросы и рассказывал. Горло деревенело и болело при сглатывании к концу занятий. Четыре-пять часов каждодневного говорения – его гортань и слюнные железы не были рассчитаны на прохождение такого количества слов.
Дети затаились. Они слушали. В каждом классе находилось пять-шесть сообразительных учениц, как правило. Как пришлось впоследствии убедиться, из них вышли городские продавщицы.
Впрочем, зажиточные родители пристраивали продавцами в городе и отпетых двоечников, хотя куда чаще последние становились экспедиторами или грузчиками. Непонятно зачем, они запомнили своего случайного учителя и еще десяток лет спустя окликали его по имени-отчеству из-за своих прилавков и лотков – пообтершиеся в городе, нарожавшие детей и отрастившие невероятные физиономии,- предлагали что-то из-под полы, спрашивали неизвестно о чем, что-то вроде: “Ну как вы?”. Старательным ученицам и ученикам приходилось завышать оценки, ставить четверки и пятерки, чтобы не загасить в классах едва тлеющий интерес к знаниям и едва теплящуюся способность к обучению. В каждом классе имелось также несколько дебилов, а иногда и имбецилов, родители которых слезно просили не отправлять их умственно отсталых детей в спецшколы,- их можно было понять. Эти во всех классах сидели на первых партах, были послушны и даже старались. Нечаянная учительская похвала, казалось, способна была сотворить с ними чудо – как начинали тянуть они руки! – если бы Господь, природа или наследственность не спрямили что-то безнадежно в их бедных головах. Но к этому средству нельзя было прибегать слишком часто, чтобы не обратить их в посмешище, дав опозориться на глазах у всего класса. Достаточно было просто позволить им присутствовать на уроках с другими детьми, что-то слушать и время от времени даже записывать что-то в тетрадь. Несколько учеников на всю школу насчитывалось таких, кого безнадежно было поднимать для ответа. Учителя молча ставили им тройки за четверть и за год и переводили в следующий класс. Остальная часть учеников знала, что рождена кидать навоз лопатой в совхозе и торговать на городских рынках ранней зеленью – что было специализацией и являлось основным источником благосостояния прилегающих к городу сел. Надо было очень постараться или оказаться совсем уж невезучим лодырем, чтобы остаться малоимущим в этих селах, хотя встречались и такие. Поэтому от старших классов и до начальных, от условных “хорошистов” до распоследних двоечников во всех классах и со всех парт блестело и светилось золото зубов – в Галиции скверная вода,- тем более когда так повально и непобедимо в юном возрасте желание “скалить зубы”, смеяться и смешить самому, и еще чтоб никогда не кончалось это дешевое счастье жизнерадостной ржачки.