Галина Щербакова - LOVEстория
Поэтому отпор Маиной маме был дан в полную меру, как будто мама ждала, что придется давать отпор и подготовилась заранее.
Не то было, когда она пришла домой. Она замахнулась на меня козьим батогом, который висел на гвозде у крыльца. С тех самых пор, когда в войну держали коз.
Я не тронулась с места. Чего мама ждала, стоя с поднятой рукой? Крика? Испуга? Не дождалась. «Рятуйте!» – закричала бабушка и встала между нами.
Тут хорошо бы поговорить о самом слове, которое играло в этой ситуации роль Шеллера-Михайлова. Забытое, не употребляемое, в сущности, не нужное, ан было достано и поставлено впереди. У нашей семьи филологическая экзема, которая передается по женской линии.
Мама передала бабушке «этот кошмарный разговор». И, как я поняла, ничуть ее не удивила. Бабушка спала у нас близко к двери, это она мне кричала про двойной поворот ключа, значит, знала, когда я выхожу и когда возвращаюсь.
На мамин вопль и крик бабушка только засмеялась.
– Не с того боку, – сказала она, – не с того боку, эта придурошная Маниониха (У Маи фамилия Манионова, нигде никогда такую больше не встречала. Не от маниоки же вспухло в Рязани семечко? Маин отец – кургузый мужчина, вечно жмется в собственном теле, как в чужом, а лицо у него плоское с долбленым русским глазом. Где маниока, а где такой глаз?) цепляется. Это ее зять в нашу дуру влюбился без памяти. Какие к нам претензии? Мы интересные люди, а Манионовы хамье.
Здесь все было не так, все. По тем временам (да и по этим тоже, что там говорить?) Мая была куда красивее, эффективней, нарядней. И мать ее была не «Дунькой с мыльного завода», а учительницей и, как потом выяснилось, еще и поповской дочкой. Конечно, дело портил глуповатый и чванный Маниока, пан из хамов, но ведь и на нашем курятнике герба не висело.
Мама как-то жалко всхлипнула – видимо, таким образом выходил из нее нерастраченный гнев, – но сказала сквозь всхлип твердо:
– Чтоб твоей ноги у них не было. А о поездке в Ростов забудь! Забудь навсегда.
Собственно, на этом и кончается первая и главная часть этой истории, хотя обстоятельства еще случались, и достаточно экзотические по тем временам. Меня, например, вызывали в райком комсомола. Ее звали Руфь, она ведала школами и носила странные одежды – крепдешиновые кофточки, перетянутые как бы портупеей. Руфь сказала, что я могу «вылететь за аморальное поведение». Она смотрела мне в глаза, и я видела мертвую глубину зрачка, ведущую в странные нежилые пространства. Руфи бы не смотреть, не отводя глаза, тогда бы сила слова была помогутней, зрачок же обессиливал слова, недееспособность шелка и портупеи становились слишком очевидны. Даже мне. Даже тогда. Почему-то вспоминалось, как она пришла с фронта и ее подбрасывали вверх, открывая для обозрения синие рейтузы, как гордо ходила она вначале и как потом стала предметом издевательств, как получил кое-кто за это по рукам (наш сосед, между прочим, который сказал, что на войне Руфь была «Медхен фюр аллес», а теперь «дырочку закоротило». Соседу пришлось срочно уезжать, на что дедушка сказал: «Это его счастье».). Одним словом, мне было Руфь жалко. Даже когда она пугала меня, я была спокойна: это все слова. Она выполняет поручение Манионовых-старших. Правда, мои родные отнеслись к вызову Руфи гораздо серьезней. И дедушка, надев выходной пиджак, сходил в инстанцию выше. Уже в райком партии, к своей старой знакомой. И пока он ходил, бабушка трещала суставами пальцев, бормоча какие-то странные слова, а потом села на ляду, а на ляду – крышку подпола – женщины не садятся. Оттуда дуют ветры подземелья и хватают женские органы одномоментно. Одна дура посидела – и все: болезни пошли одна за другой. Ляда – это ляда. Но бабушка села и сказала: «Может не иметь значения. Я же не знаю, вернется он или нет». (Имелся в виду дедушка.) У них уже набрякало однажды до степени развода…
Бабушкину разлучницу как и Руфь, знали все. Она была огненно-рыжей, и бюст у нее начинался сразу от подбородка. Ее боялись здоровенные начальники шахт и секретари парткомов. Собственный муж боялся ее так, что его даже вынимали из петли. Он преподавал у нас историю, которую не знал совсем. Когда мы уличали его в незнании, он терялся, краснел, говорил «извините» и выходил из класса. Мы его любили за это «извините».
Дедушка, возможно, был единственным человеком, который не боялся Симы Францевны. Не боялся – и все. Он знал почему, и достаточно. Так что картина «бабушка на ляде» имела глубокие психо-физиологические корни.
Кстати, дедушка благополучно вернулся.
Но я повторяю. Если с точки зрения количества событий было как бы и много, то с точки зрения существа история кончилась значительно раньше последовавших за ней драматических встреч. (Я и Руфь, Сима Францевна и дедушка, бабушка и ляда.)
Когда Мая и Володя приехали на зимние каникулы, неведомая сила уже не подымала меня и не вела в проулок. Кончики моих пальцев ничего не искали, руки спокойно лежали сверху на одеяле, и я говорила себе: «Смотри, вот лежат руки… Они ничего не хотят…»
Мая не приходила ни разу. Володя, правда, поджидал меня из школы, но там все и кончилось – так я тогда думала. Я увидела его раньше, чем он увидел меня. Было делом двух шагов свернуть в другую улицу, обойти собственный дом с тыла, а потом уже из окна, из-за занавески, наблюдать, как он меня, дурак, подкарауливает… Говорили, что они с Маей уехали до конца срока каникул.
Весной я как бы влюбилась. Были некоторые поверхностные признаки. Перенос на руках через весенние грязи, приглашение пообедать (была Пасха, но делали вид, что празднично обедали в честь обязательного в ту пору воскресника), было стояние под луной и взгляд на Медведицу. Нет, царственное созвездие не подмигивало. Ну что ж, сказала я себе. Так гораздо лучше. Я свободна, и меня это не плющит.
Мая летом родила девочку. Тихими вечерами было слышно, как у Маниониных плачет младенец. Я готовилась к вступительным экзаменам в Московский университет под надсадный детский плач. Однажды в дверях выросла бабушка в длинной бумазеевой рубахе.
– Это ж кто так надрывается? – спросила она.
– Полагаю, Маина дочка.
Бабушка зачем-то вышла на крыльцо и посмотрела в сторону манионинского дома.
Мне показалось? Или на самом деле возле расхлябанной доски в заборе мелькнула белая тенниска? Тогда плач ли слышала моя бдительная бабушка, или она услышала то, что предназначалось услышать мне, но у меня были уже другие время и место. Напрасно трепетала в межзаборье мужская рубашка: я ее не видела, я ее не слышала, я ее не знала.
Девочку назвали Вавой. Викторией.
II
…Оглянуться не успели… А двадцати лет как не бывало. И я уже не я, а мать двоих детей, жена двух мужей – последовательно, конечно. Здание, где я работаю, выходит окнами на эстакаду. Дом, в котором я живу, смотрит на нее же. На работу мне рукой подать. Это – везение. Моя сослуживица говорит, что транспорт – место накопления онкологических клеток. Она ездит на электричке и потом два часа приходит в себя: рисует глаза («Вытекли, сволочи, вытекли!»), отрезает заусеницы, тупирует волосы, пьет кофе из прочерневшей керамической чашки и говорит, говорит, говорит…
– …И пусть он будет горбатый, пусть! А сказал бы – вот тебе дом, деньги, я и никакой электрички… Ненавижу! Ненавижу! Тебя ненавижу, что близко живешь!
Она поворачивает ко мне лицо с одним обрисованным глазом. Зря она сказала, что они у нее вытекли. Теперь я только это и вижу – серый влажный провал в черно-зеленой раме. Когда она оформит и другой провал, она пойдет по коридору, скликая охочих для перекура мужиков, и уж с ними наконец утешится, утишится, потешится… Вернется ласковая, добрая, спокойная.
– Онанистка, – скажу я ей.
– Это безвредно, – ответит она. – Словоблудие и рукосуйство.
– Рукоблудие и словосуйство, – бормочу я.
– Один хрен, – соглашается она.
И все-таки успокаивается она в крутом мужском дыму и духе. Тему «надо бы любовника» мы давно обсудили. Ей – надо, мне – нет. Я пережила развод, измену, скандалы, слава богу прибилась к берегу но начинать опять и снова?! К тому же «берег, к которому я прибилась», работает этажом ниже. Я делаю вид, что «всегда под контролем». На самом же деле все не так. Мой второй муж – замечательный, но любовь с ревностью, подозрением – это для него перебор. Лишнее он просто выносит за скобки и не ревнует, не подозревает, не бледнеет лицом, когда меня обнимают дольше положенного.
Иногда я от этого бешусь, иногда думаю высокопарно: «Я не смогу обмануть такую веру».
На самом же деле, на самом… Я еще не знаю, что на самом. У меня поступил в институт сын, моему ликованию не было предела – так я боялась и ненавидела саму мысль об армии. Мне очень хочется написать эссе «Я и армия». Это не шутка – на самом деле. В моей искони, издревле штатской со всех сторон семье было одно странное, не подчеркиваемое, чаще даже скрываемое свойство – мы все плохо относились к военным. И к воинству как таковому. В нашей семье мужчины служили строго по необходимости (на войне, например), а женщинам в голову бы не пришло бросать при виде коменданта головной платок. Более того: сколько себя помню – я всегда боялась военных, а если еще с оружием – то бежала с таким ужасом, какой бывает только во сне.