Иван Зорин - Секта Правды
Толпа молчала. Они не знали или не решались сказать.
— Выколи ему глаза! — вдруг заорал кто-то, и вся толпа, точно волчья стая, подхватила: — Выколи, выколи!
Герр Краузе отшатнулся. «Варварская страна!» — подумал он, жестом приглашая Лаврентия в дом.
— Это правда, — усмехаясь, спросил он, когда дверь за ними закрылась, — ты видел беса?
— Я видел небеса, — ответил Остроглаз.
— Он видел не беса, — громко объявил немец, переступив обратно через порог. — Ступайте арбайтен!
Но толпа точно с цепи сорвалась.
— Извелись с окаянным! — голосили бабы. — В огороде не присесть, до ветра не сбегаешь…
— Избави, кормилец, — басили мужики. Немец опять прикрыл дверь.
— Отчего здесь так не любить друг друга? — глухо пробормотал он.
Не зная, на что решиться, вылил на голову ушат студёной воды.
— Однако чем ты им так досадил? — обернулся он к Лаврентию.
— Ведением, — вымолвил тот. Немец закашлялся.
— Что есть видение? — покачал он головой, наблюдая через окно толпу.
А потом стиснул зубы, вышел, упрямо играя желваками.
— Я не нахожу на нём вины, — упёр он руки в боки. Деревенские расходились понурые. На заднем дворе
клевал зёрна петух, в комоде, сев на варенье, выпускала жало полосатая оса, а в дальних покоях, видел Лаврентий, возилась с куклой белокурая дочь герра Краузе.
«Вот оно, счастье», — подумал Лаврентий.
Прошёл год. Лаврентий как-то сразу постарел. Он осунулся, поблек, одежда повисла на нём лохмотьями. В складках на поясе у него болтался нож. «С паршивой овцы хоть шерсти клок», — определил деревенский староста, пристроив его сторожить угольные разрезы. И он бродил ночами между безжизненных холмов, считал за тучами звёзды и выл на луну. Про него сразу забыли, отселив, точно вырезали из памяти, но при встрече улыбались, словно давнишнему знакомому, показывая, что не держат зла. Он был для них, словно хорёк, таскавший кур, а теперь затравленный в своей норе.
Лаврентий жил в аду. Однако у него был и рай. Это прошлое. Лаврентий воскрешал о. Евлампия, которого теперь любил, перед ним представал властный Артамон Ртищев, вызывающий после смерти жалость, не видевшие ничего, кроме беспросветной нужды, уставшие от тягот родители, которых он больше не винил в своих злоключениях. И он понял, что в том царстве, куда попадут все, земная жизнь предстанет в ином свете, что её будут проживать вновь и вновь, обращая теперь внимание не на тёмные стороны, а на светлые, мимо которых пронеслись с зашоренными глазами, точно подгоняемые кнутом.
Копали без устали, вывозя в тачках комья бурого глинозёма, сбрасывали в карьер, торопились успеть к именинам государя.
На открытие шахты прибыл губернатор, и поглазеть на него высыпала вся деревня. Губернатор казался взволнованным, произнёс длинную речь, но Лаврентий видел, как медленно стучит его сердце, разгоняя по жилам вялую кровь. Он заметил в его нагрудном кармане письмо, отзывающее в столицу, и понял, что его мысли далеко. Из церкви вынесли иконы, священник брызгал водой, бормоча: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа». Лезло из бутылок шампанское, вспоминали обеды покойного Ртищева, соседский помещик декламировал стихи. А растолстевший герр Краузе бойко распоряжался, подводя гостей к ивовой корзине, предлагал спуститься. Многие соглашались, точно речь шла о винном погребе. Рабочие зажигали смоляные факелы, вручали спускавшимся, которых одного за другим глотала яма. А снизу доносился смех, гуляли по коридорам между свай, освещая факелом тёмные своды, беспечно разбредались по разветвлённому лабиринту. Зажав в кулаках большие пальцы, немец расхаживал гордый, как павлин, стараясь быть на виду у губернатора. В суматохе он не заметил, как спряталась в корзине его дочь. Её хватились, когда подняли последнего из спускавшихся. Но было поздно. В этот момент с гулким эхом рухнула одна из опор. Прокатившаяся по земле дрожь передалась гостям. От смерти их отделяли минуты, и, бледные, они представляли себя погребёнными в этом каменном мешке, в мрачных, зияющих чернотой пещерах.
«Господа люди, господа люди! — раненой птицей заметался герр Краузе, хватая за рукава. — Ради всего святого!» Он стал жалким и растерянным. «Нельзя, барин, — выдавил старик, почерневший от угольной пыли, — рудничный газ…» Немец совсем обезумел. Расталкивая рабочих, он бросился к яме. Его оттащили. В отчаянии все сгрудились на краю страшного, как адская пасть, колодца, в чреве которого был замурован ребёнок. Лаврентий ясно видел девочку в боковой штольне. Прислонившись к камням, она в ужасе закрылась руками, не в силах даже заплакать, и Лаврентий узнал себя, когда в грязных сенях лежал на коленях у мёртвой матери. «Спускайте меня!» — твёрдо произнёс он, шагнув к корзине. Его огромные глаза горели огнём, словно впереди у него была тысяча жизней. Верёвка со скрипом опустила его под землю. Пахло могилой, он задыхался, смрад ел глаза. Временами он двигался только на ощупь, как крот. Но девочка, по счастью, была недалеко. Разбирая завал, Лаврентий старался её успокоить, и его голос впервые звучал ласково и нежно. Она прижалась к нему в кромешной тьме, а он отворачивался, стараясь не оцарапать небритой щекой. Но обратной дороги ей было не выдержать. Ядовитые пары продолжали скапливаться, проникая в лёгкие вместе с отравленным пылью воздухом. И тогда Лаврентий оторвал от рубахи лоскут, ударил себя ножом в предплечье. Смочив тряпку в крови, приложил к лицу девочки.
Кашель разрывал ему грудь, когда он нёс её на руках дорогой в судьбу, когда, положив в корзину, из последних сил дёрнул верёвку. Потеряв много крови, он уже не смог перелезть через ивовые прутья. Лаврентий опрокинулся на спину и застыл в позе новорождённого.
Наверху бросились растирать ребёнку виски, отец благодарил небо, которое равнодушно взирало на воздетые руки. Потрясённые чудесным спасением, плакали женщины, прижимая к юбкам босоногих детей, мужчины с благоговейным ужасом косились на иконы. Улучив момент, священник тряхнул космами, и над долиной, ломая тишину, торжественно и радостно полилась «Богородица».
А со дна бездны Лаврентий Бурлак в последний раз взглянул на солнце.
Но не увидел его.
Он умирал слепым.
ОСЕННИЙ РОМАН
— Представьте себе бумагу, расчерченную на миллиметры, — говорил он, нервно затягиваясь сигаретой. — В квадратном метре такой бумаги — миллион клеточек, в тысяче листов — миллиард.
Закрываясь от солнца сгибом локтя, я из вежливости слушала, не понимая, зачем все эти цифры.
— В шести таких книгах — человечество, а мы всего лишь клеточки на одной из страниц, — смяв окурок о лавочку, он швырнул его на газон: — И все грызутся.
Глаза у него грустные, как у большой собаки, а имя редкое — Ипполит. Познакомила нас подруга, поторопившись оставить вдвоём, засеменила по бульвару, и это было похоже на сводничество. Бойкое осеннее солнце пробивало сквозь густую ещё листву, слепило — чтобы взглянуть на него, мне приходилось щуриться, и я думала, что выгляжу, как монголка.
— Представьте себе эти листы, мелко изрешечённые квадратиками, — гнул своё Ипполит, — голова закружится.
Он успел рассказать, что учился на математика, но у меня голова кружилась уже от таблицы умножения.
— Так за девушками не ухаживают, — кокетничала я, оправляя на коленях юбку.
Он вспыхнул, как мальчишка. И снова закурил. Какая я всё-таки гадкая — феминизм испортил.
С дерева тяжело слетел лист и лёг в свою тень, как в могилу.
— Бросьте философствовать, Ипполит, — взяла я его под руку, — пойдёмте лучше гулять.
А он хорош собой. Только несовременный.
«Вот-вот, — на другой день подтвердила подруга, — рядом с ним позапрошлый век шагает, чувствуешь себя тургеневской барышней.»
После нашей встречи Ипполит зачастил к нам. Обычно он приходил с пустыми руками, смущённо улыбаясь, топтался на пороге, а в дни получек — с цветами. Он словно из кареты вылез и меня зовёт Натали.
Пили чай, играли в карты, при этом Ипполит неизменно оказывался «в дураках».
— Дон Кихот — задом наперёд, — дразнила его моя школьница-сестра.
Он делал вид, что обижается, грозил пальцем, показывал «козу».
— Ипполит, от вас голова заболит! — хлопала в ладоши сестра, хохоча до упада. — Вы — как Микки Маус.
— А это кто? — недоумённо переспрашивал он. Телевизор его раздражал.
Там все лгут! — горячился он, размахивая руками. — Нельзя сводить жизнь к карьере, а любовь. — и, не договорив, краснел.
Вас никто не любит, вот вы такой и желчный, — показывала ему язык сестра.
Подозреваю, он — девственник.
Сегодня была у него. Ипполит, как воробей, забившийся под крышу, живёт в коммуналке, переделанной из чердака. Обстановка у него спартанская, по углам, как провинившиеся дети, стоят перевязанные в стопки книги, а на подоконнике чахнут кактусы. Занавесок нет, и заблудившаяся муха лениво снуёт по пыльному стеклу.