KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Франсуа Нурисье - Праздник отцов

Франсуа Нурисье - Праздник отцов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Франсуа Нурисье, "Праздник отцов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

По мере обретения жизненного опыта я стал завидовать бюрократам, чьи жалкие поединки с работой протекают вдали от любопытства домочадцев, защищены дверью (во всяком случае, такой, может быть по-куртелиновски утрированной, видится мне ситуация…) и всегда сохраняют некую значительность. Или англичанам, о которых известно, что они спят в своем клубе, загородившись газетой. Или коммивояжерам, напивающимся в расставленных вдоль дорог темноватых кафе. Что за недомыслие — выставлять на обозрение супруги и детей все, что есть тривиального, мелкого, натужного в занятиях, окруженных столь благородным ореолом! Уже в двенадцатилетнем возрасте Люка относился ко мне не с тем уважением, на которое я мог бы рассчитывать, имей я обыкновенную профессию. Он очень рано начал испытывать стыд за отца, за этого маргинального буржуа, постоянно норовящего подчеркнуть свои отличительные черты, кривляющегося на тысячу ладов и словно сознательно пытающегося дискредитировать свою и без того достаточно химерическую деятельность. Зная все это, я должен был скрыть от Лансло, что являюсь отцом ученика из его подготовительного класса: отказываться от своих сыновей нужно вовремя.

Эйфория, наступающая после пробуждения, — некое удивление оттого, что ты еще не умер, — обычно бывает очень короткой. Только успел порадоваться, а уже прорезывается какое-нибудь беспокойство, смутное воспоминание о какой-то катастрофе, предчувствие поражения. Оно выходит на поверхность, его чувствуешь на ощупь, как чувствуешь пальцем внушающую тревогу опухоль. Вдруг обретаешь сознание, и из-за этого весь день идет насмарку.

Я открыл глаза, когда поезд остановился в Барле-Дюке. Тоска сразу же тут как тут — за тонкой пленкой оставшихся от сна растревоженных ощущений. Где источник боли? Мимо меня двигались лица, раздавались какие-то назойливые голоса. «А, ты работал…» Я вздрогнул. Холод. Люка никогда не узнает, — он-то рассчитывал на то, что я обижусь, разозлюсь, и никогда-никогда не сможет себе представить внезапное обледенение, внезапное падение в пустоту, испытанные мною, когда он произносил эти слова, — Люка никогда не поймет, как велика его способность причинять мне боль. Не раз за последние месяцы его удары попадали в самую середину мишени, в самый центр сердца. Не раз обрушивался мне на голову тяжелый груз, отнимавший у меня дар речи, парализовавший мускулы лица и одновременно отдававший меня во власть настроения, которое можно определить как после-меня-хоть-потоп. Не раз складывал я оружие. «Я никогда не употреблю оружие против тебя…» Почему я не сказал ему этого? Слишком патетично. Даже выспренно. Я же ведь всегда честно-благородно давал ему понять, что нам, в наших взаимоотношениях, лучше придерживаться строгого стиля. Я не буду хвататься за оружие, я просто возьму ноги в руки и буду спасаться бегством. Меня прихватит морозом, прихватит безмолвием, меня схватило — как бетон. Произнеся десяток слов, Люка обратил меня в мертвую, тяжелую глыбу, способную увлечь любого человека на дно реки, до самой тины. Прощай, друг! Холод. Я видел перед собой лицо сына, неузнаваемое, — застывшая маска спокойствия, — выражающее удовлетворение от причиненной боли, и я мысленно повторял, отказываясь верить: «Но почему? Почему?» Или же: «Не возражать, ничего не отвечать. Не черпать из моего словесного арсенала, гораздо более опасного и лучше оснащенного, чем его арсенал». Вокруг нас шумел, кружился «Кадоган». А во мне — безмолвие и Холод. Люка смотрел на меня так, словно я внезапно стал глухонемым или дебилом. Идиотизм — внешнее выражение моей любви.

Я встряхнул головой — я ловлю себя на том, что делаю этот жест отрицания всякий раз, когда мне нужно отогнать какую-нибудь неприятную мысль: связанную с болезнью, с унижением. То насмешливое, то замкнутое лицо Люка вставало между мной и сидящими напротив пассажирами. Рана тихо кровоточила. «Я не хочу ничем быть тебе обязанным». Жестокие слова, но не был ли тон, каким они были произнесены, еще более жестоким? Не слишком ли хрупкий у меня панцирь? Прибегая к испытанному способу, я повторял себе, что через неделю-другую ранившее меня острие успеет, как обычно, затупиться; что я переварю и эту обиду, как переваривал все остальные обиды, регулярно появляющиеся в моем меню с тех пор, как я стал отцом; что я забуду все, вплоть до воспоминания о том вечере. Напрасные старания. Жестокая мука не покидала меня. Она сверлила мозг и, как я ни старался отделаться от нее, оставалась со мной.

«Папа? Он играет в поддавки…» Сабина передала мне это высказывание нашего сына как-то раз, когда она призывала меня оказать ему сопротивление. («Если ты не хочешь пользоваться своей властью, то естественно…») Нет, я ею не пользовался. Во-первых, потому, что у меня ее нет, а во-вторых, потому, что я очень опасаюсь, что, неправильно воспользовавшись ею, заставил бы Люка произнести те роковые, непоправимые слова, которые ему не терпится бросить мне в лицо и которые я поклялся не услышать. Однако нельзя стать глухим по своей воле. Лучше уж комедия или молчание. Да, я играю в поддавки. Вот только забывать я не умею. Наша вечерняя встреча присовокупилась в досье Люка к бесчисленным другим архивным материалам, скопившимся там за последние четыре или пять лет. Такие вот слова — комедия, досье — приходили мне на ум в той пропитанной парами озлобленности пустоте, на которую обрекало меня мое путешествие. Они меня утешали лучше всякой нежности. Так уж я устроен — и так велит мое ремесло, — что я не могу не формулировать мысли, даже самые зыбкие, те, которым было бы гораздо благоразумнее позволить разлететься по клочкам и умереть. А я их чеканю, оттачиваю. В результате выслеживаемые ими и становящиеся их добычей чувства обретают статус неопровержимой действительности. А где же во всем этом любовь? Ибо, скажу сразу, и это слово тоже всплывало в моих размышлениях.

Всякий раз, когда я пытаюсь выразить причиняемую мне сыном боль, меня поражает ее мучительность. Неужели дела уже столь плохи? И как мы дошли до этого? В какой момент я перестал быть ласковым с Люка? С каких пор я уже не позволяю себе выказывать любовь к нему — или он не позволяет, — хотя это скрепляло наше согласие и доставляло мне радость в годы его детства. Почему молчание, в котором, как мне мечталось, должно было чувствоваться взаимное понимание, вдруг наполнилось враждебностью? Я уверен, что ни Люка, ни я не виноваты. Виноваты в чем? Виновата одна природа, которая искажает характер подростков, подвергает их непосильному напряжению, отдает их во власть дурных наклонностей эпохи, — у каждой эпохи они свои — и одновременно старит их отцов, наделяет их склерозом, делает жертвами непредвиденных огорчений и костенеющих принципов. «Я старый человек», — хочется мне иногда сказать сыну. Мне кажется, что невероятность признания вызвала бы шок и облегчила бы дальнейшие признания. Однако я заблуждаюсь: слово показалось бы сыну точным и естественным. Сравнивая меня с отцами своих приятелей, он, должно быть, находит меня скорее перезрелым. Нашей дружбе не хватало совместных пробежек, прыжков в воду. «А вы знаете, что мой сын выигрывает у меня в теннис?» — гордо заявляют некоторые господа. Напрасно радуются. Сегодняшнее их поражение предвещает другие, гораздо более болезненные поражения. «По сути дела, я сын старика», — отметил однажды он, улыбаясь. В тот день у него было лицо лукавого ангела, которое мне страшно нравится. «Да, — ответил я ему, — и это сразу видно: потому-то ты такой ледащий, дошлый и страшливый…» — «У-ля-ля! Подай-ка мне словарь!»

То был один из наших оазисов счастья.

На полях, мимо которых мы теперь проезжали, лежал снежный покров. Холодное, низко висящее над горизонтом солнце придавало им обманчиво веселый вид. В действительности же за окном простирались суровые плоскогорья с поблескивающими ото льда дорогами. Время от времени на них появлялись то какая-нибудь одинокая собака, то группа школьников, то фермы с огромными крышами. Прежний порядок вещей. Эти слова пронеслись у меня в мозгу: прежний порядок вещей. Ностальгия по этому порядку отчасти и возникает от огорчений, причиняемых мне Люка. Может показаться странным, но ту личность, какой стал мой сын, делает для меня неприемлемой именно определенный образ детства, который был едва приемлемым для меня и который полностью отвергали — к моему удовольствию — мои юные вагонные попутчики. Да, других я принимаю такими, какие они есть, а вот его нет. Я ожидал от него чего-то большего, какой-то большей тонкости и духовного сродства со мной, встречающегося только в книгах или — даже еще лучше — в кино. «Роман — это путешествие». Чудесная формула и, несомненно, точная, — правда, она как нельзя лучше объясняет, насколько же я все-таки не романист, — но я предпочитаю ей другую, обнаруженную в одном эссе об американском кино: «В самых прекрасных фильмах речь идет о двух людях и об истории их дружбы». Как много размышлял я над этой фразой! Поскольку я домосед, то такое определение более созвучно моим инстинктам. К тому же мне кажется, я был хорошим другом. Я так же лелею воспоминания о дружбе, как другие — воспоминания о пылкой любви. В один прекрасный день по моей вине ослабли самые старинные мои привязанности. Разорвались? Нет, только не это. Стоило мне потом встретиться вновь, услышать опять голос, увидеть лицо, и прежний порядок вещей восстанавливался. Когда Люка стал подрастать, я возымел надежду ввести его в наш рыцарский орден. Строя свои тайные планы, я без колебаний употреблял эти слова. В глубине души я, вероятно, уже давно предусмотрел отстранение Сабины, или, во всяком случае, мысленно принял его. Я надеялся, что Люка избежит того сугубо женского воспитания, которого не избежал я. Люка предстояло поверить в красноречивое молчание, в войну, в лесные походы, в грандиозные шумные пирушки, в невысказанные, но оттого еще легче угадываемые признания.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*