Ариэль Бюто - Самурайша
Ничего не происходит. Флоранс берет Мишеля за руку, прижимается к нему. Любовь Эрика к матери разбивается о стену этих слившихся воедино тел. Если он сам хочет обнять Флоранс, она в ответ недовольно ворчит: «Ты слишком взрослый, чтобы вести себя подобным образом», или «Веди себя прилично, мы в ресторане», или «Ты вымыл руки, прежде чем хвататься за мое белое платье?», или «Сразу видно, что стираешь не ты!»
Неужели вторгшийся в их жизнь мужчина получит право на поблажки? Нет, это невозможно! Мама просто-напросто забыла собственные принципы. Она миллион раз повторяла, что только дураки никогда не меняют мнение.
Эрик обходит вокруг стола и забирается к матери на колени. «Боже, осторожно! Помнешь платье!» Флоранс с холодной улыбкой отталкивает сынишку. В глазах Мишеля Эрик читает торжество победителя, тому плевать, что это жалкая победа, триумф взрослого мужчины над ребенком.
Какие чары позволили этому человеку за несколько недель получить то, чего Эрик отчаянно добивался все восемь лет своей жизни, да так и не добился? Эрик съеживается, ему холодно, его тошнит. Он возвращается на свое место. Ему хочется плакать, но он ни за что не доставит такого удовольствия Мишелю. Эрик сжимает кулачки и позволяет разверзнуться бездне, которая поглотит его любовь к матери. Он больше не хочет страдать и заставит себя ненавидеть маму, принизит ее образ и без долгих сожалений уступит новому избраннику, постарается избегать ее ласк и отвыкнет от них. Такая ненависть противоестественна, но зерно брошено и вот-вот прорастет.
Взрослые что-то говорят, но внимание Эрика привлекает музыка — неотъемлемый атрибут изысканной обстановки наравне с круглыми столиками и мягкими стульями. Мелодия знакома мальчику, учитель музыки играл ему «Экспромт» Шуберта, и он показался Эрику скучным, но теперь музыка звучит только и исключительно для него, безмятежная и одновременно такая печальная.
Флоранс говорит с Эриком, пытается убедить его, но он не слышит. Музыка выражает все, что чувствует его разбитое сердце, опрокидывает защитные барьеры, доводит до слез, как если бы его пожалел товарищ по несчастью.
— Ты не должен так огорчаться, малыш! — Флоранс встревожена и раздосадована. — Неужели ты не хочешь, чтобы мамочка была счастлива?
Эрик непонимающим взглядом смотрит на мать.
— Так будет лучше, сам увидишь. У тебя снова будет папа.
Мишель мешает ложечкой кофе. Он явно обескуражен и надеется, что ослышался.
— У меня уже есть папа. А двух пап не бывает.
— Отца ты видишь в лучшем случае раз в месяц, а Мишель будет с тобой каждый день.
Эрик готов сорваться, нагрубить, сказать матери, что она может забрать Мишеля себе, но Шуберт снова обволакивает его нежным состраданием. Если бы он мог сыграть эту музыку, часы утомительных занятий обрели бы наконец смысл. Он начнет разбирать пьесу, и Милан перестанет говорить, что Эрик совершенно лишен артистизма. Его отец преклоняется перед музыкантами. Он полюбил Флоранс, услышав, как она играет «Фантазию ре минор» Моцарта. Увы — когда они поженились, обнаружилось, что это единственный номер ее репертуара.
— Скажи наконец что-нибудь!
— Оставь его в покое, — вмешивается Мишель. — Что за манера — вечно спрашивать, что думают дети?!
Флоранс просит принести счет, Мишель «позволяет» ей заплатить, а Эрик притворяется, что ему нужно в туалет, — он хочет дослушать «Экспромт».
Мишель надолго не задержался. Он подарил Эрику пластинку — «Экспромты» в исполнении Рудольфа Серкина,[3] нашел хорошего преподавателя музыки, но однажды — Эрику как раз исполнилось девять, и отчим преподнес ему «Интермеццо» Брамса в интерпретации Кетчена[4] — Флоранс попросила Мишеля уйти. Ей не терпелось освободить место для нового любовника, и она собрала вещи предыдущего в его отсутствие. Флоранс умолила Мишеля не дожидаться возвращения Эрика из школы, чтобы освободить мальчика от горечи расставания. Мишель не стал спорить: он устал от жизни с раздражительной женщиной и был ей благодарен, что позволяет уйти, не потеряв лица.
В тот же вечер преподаватель музыки Жан Вияр проводил до дома своего самого способного ученика и остался жить с его матерью. Злые языки утверждали, будто Флоранс соблазнила Жана Вияра, чтобы ее сын мог заниматься у настоящего мэтра, чьи услуги были ей не по карману. Но недоброжелатели ошибались, считая эту женщину самоотверженной матерью. Истина заключалась в том, что Жан Вияр встретил наконец ученика, о котором мечтает любой учитель: бесспорный дар, страстное желание учиться и то понимание музыки, какого не испортит ни плохой, ни хороший совет, — одним словом, идеальный ребенок для того, чтобы малой кровью заработать репутацию выдающегося педагога.
Интерес Жана Вияра к Эрику распространился и на Флоранс: молодая женщина (в последний раз она играла роль Музы двенадцать лет назад, когда Милан писал ее портрет) взмахнула ресницами, давая понять, что такому талантливому человеку не следует прятать свой дар от мира. Лесть сработала. Жан Вияр решил, что влюблен, хотя любил он, конечно, только себя.
Самую большую выгоду из нового союза извлек Эрик. Его мать, удивленная и польщенная интересом Вияра к своему отпрыску, прониклась по отношению к сыну восхищением и начала проявлять к нему нежность. Эрик делал успехи в игре, Вияр все больше ощущал себя его отцом, а Флоранс хотела быть с любовником «на одной волне».
* * *Эрик подошел к дому. Он увидел, как постарела мать, но его это оставило равнодушным. Флоранс вешала вторую штору на открытое окно его комнаты. Хрупкая и увядшая женщина больше никого не хотела обольщать, она раз и навсегда отказалась от общения с мужчинами, когда Жан Вияр покинул ее ради матери девочки-вундеркинда.
— Привет, мама!
— Эрик! Я не ждала тебя так рано!
— Если я помешал…
— Ну что ты! Просто я хотела убрать комнату до твоего приезда.
Эрик печально улыбнулся запоздалому проявлению материнской нежности, которой ему так не хватало в детстве. Нынешняя заботливость Флоранс — такая благопристойная, такая равнодушная — ничем его не утешала.
— Я спускаюсь, — крикнула Флоранс.
И спустилась — почти тем же путем, каким двадцатью шестью годами раньше покинула римскую клинику. Она не удержалась на стремянке и упала к ногам сына со свернутой шеей, так и не выпустив из кулака штору, за которую пыталась уцепиться в падении.
В первое мгновение Эрик воспринял несчастье как звук — короткий глухой звук падения тела на гравий дорожки. Он был частью этого тела, но как же мало получил от него! Он дотронулся пальцем до струйки крови, вытекавшей из уха матери, поднес его ко рту и почему-то вспомнил музыку, которую услышал в восемь лет, за чаем и миндальным печеньем. Та музыка выражала сочувствие и обещала помощь, она дала ему силу, и он разорвал связь с женщиной, не умевшей любить своего ребенка.
Взгляд Флоранс выражал удивление. Солнечный луч отразился от потухших глаз, и Эрик понял, что мать не придет в себя. «Она умерла ради меня», — подумал он с чувством бессмысленного, бесполезного торжества.
Он уронил несколько слезинок — то ли свет был слишком ярким, то ли аллергия на пыльцу проявилась. А может, он раскис, почувствовав, каким сладким бывает прощение.
Глава 12
Хисако изнемогает от благодарности: ее школьная форма лежит в сундуке, футон застелен перинкой, книги сложены на столе аккуратной стопкой. У Шинго и Суми никогда не было лишних денег, они жили в двух крошечных комнатках, но у Хисако была своя, личная территория — закуток без окна. Она покинула свой дом, но родители не покусились на него. «Они сохранили для меня мое место», — думает Хисако. Как часто мать говорила, что мечтает выгородить себе уголок для шитья, а отец жалел, что у него нет письменного стола, но они не воспользовались ее отсутствием, чтобы завладеть несколькими квадратными метрами личного комфорта. Все осталось прежним: запах в комнатах, характеры родителей — отец выглядел замкнутым, мать удрученной, — скупой разговор за едой. Отсутствие Хисако никак не повлияло на обыденную жизнь ее родителей.
В первый же вечер семья собралась за ужином. Над столом витал густой дух тэмпуры[5] — любимого блюда Хисако. Они не разговаривали — то ли наслаждались едой, то ли говорить было не о чем.
— Очень вкусно, мама, — шепчет Хисако.
— Ты не голодаешь там, в твоем Париже? — беспокоится Суми.
— У меня все в порядке, я ко всему привыкла, даже к сыру.
— Ты стала своей на Западе, — вздыхает Суми.
Хисако не может определить, чего больше в голосе матери — горечи или удивления. Возможно, Суми всего лишь делится своим ощущением, но Хисако чувствует себя виноватой и сердится на мать. Разве знает Суми, как в первые ночи в Париже она плакала в подушку, потому что все вокруг казалось ей… нет, не враждебным, а непонятным? Что ей известно о том, сколько сил потратила дочь, чтобы стать похожей на студентку, а не на маленькую горничную-японку?