Йозеф Шкворецкий - Конец нейлонового века
– Привет, – тихо сказал Франци.
– Привет, Франци, – ответил он и, заметив футляр с саксофоном, спросил: – Идешь куда-то наваривать?
– В «Репру», – ответил Франци, переводя дыхание.
– На американский бал? Не трепись!
– Туда.
– Парень, с каких это пор ты играешь у Влаха?
– Я не у Влаха. Там, в зале Сладковского, будет играть Зеттнер, так я у него.
Лицо Франци было бледно, на скулах – кровавый румянец; весь мокрый от пота, он тяжело дышал.
– А в остальном как жизнь? – спросил он.
– Глухо. А у тебя?
– Тоже глухо, приятель.
– Когда кончаешь?
– Только что кончил.
– Факт? Ну, так я тебя поздравляю. – Франци подал ему свободную руку.
– Не с чем, – ответил профессор, пожимая руку.
– Что теперь будешь делать?
– Пока ничего, – ответил он. Франци ничего знать не нужно. По крайней мере, хотя бы над ним он чувствует свое превосходство. – А у тебя когда выпускные?
Франци махнул рукой и ответил будто назло ему – сегодня все говорили назло:
– Еще не скоро. По крайней мере, два года еще.
Два года! Профессору расхотелось продолжать разговор. Искусственная эйфория взяла свое и снова, через сальто, обратилась траурной депрессией.
– Ну что ж, топай. Пока настроишь…
– Ты там будешь?
– Само собой, – произнес профессор лихим тоном гангстера и коснулся края шляпы. – Схожу лишь домой сменить шмотки.
– Ну, пока! – ответил Франци.
– Пока!
Он повернулся и пошел к набережной. Быстро пробрался через толпу, прикрывая глаза, чтобы спрятать набегающие слезы, снова завел старую шарманку: «hurry, sun, hurry… it may bring rain… but hurry, sun, down», – и поскольку опять был один, снова стал гангстером, несчастье снова превратилось в приключение Монти Бар-тоша из SBA, которого эти идиоты наивно посылают сеять культуру в возрождающемся селе.
Вход в «Репру» – «Дом приемов» – напоминал в тот вечер голливудскую премьеру. Ряды сверкающих лаком автомобилей стояли по обе стороны входа, и торжественные, элегантные пары входили в сверкающее фойе. Пожалуй, в последний раз, подумал Самуэль, выйдя из семейного лимузина Кочандрловых и ступая вместе с дочерью помещика по мраморной лестнице, – последнее увеселение остатков могущественной буржуазии. Лицо Иржинки неподвижно, губы крепко сжаты; ее толстые красные руки под розовой кисеей неприятно бросались в глаза. Лестница вела к бронзовому гардеробу, похожему на лакированный улей.
Там роились женщины. Он заметил в толпе кузину Эву – одну из тех, кто выиграл. Как те плзенские девушки три года назад, подумал он, только там большинство не сообразило, что в мундире дядюшки Сэма любой поденщик выглядит миллионером. По крайней мере, до тех в Плзне это не дошло. Эвочка, прошедшая через концлагерь, была умнее: она вышла за мексиканского консула. И сейчас с видом победительницы расхаживала в своем импортном платье с глубоким вырезом на спине, с гордо выставленным номером, вытатуированном на запястье, и с маленьким консулом-латиносом рядом с собой, который этим номером гордился не меньше ее.
Все это пахнет абсурдом, думал Сэм, – вся эта прославляемая историческая справедливость революции, переворота и путча. Ничтожным административным росчерком пера в ратуше Эва оказывается недосягаемой для большевистской власти. А взять Иржинку – что ее ждет? Разве что и ее снабдить супругом-дипломатом? Но уж очень близоруким должен быть этот дипломат, и к тому же – истовым католиком.
Он поискал ее взглядом: она стояла у зеркала, занятая тем тщетным делом, которое у женщин называется «привести себя в порядок». Для нее – бесполезным. Жмурясь от света ярких хрустальных люстр, он перевел взгляд на свою более привлекательную кузину. На отца, подумал он, Эва совсем не похожа, но она его дочь – с железной гарантией. Более прочной, чем у кого-либо из нас. Один бог знает, кто относится к роду лишь благодаря определенному административному деянию в ратуше. Иржинка, например, отец которой основательно нахалтурил с ее внешностью, больше походит на некоего батрака из Задворжи. И один бог знает, не лучше ли было бы сейчас для нее, чтобы эта административная ошибка открылась.
Но Эва – несомненно, дочь дяди Кона, погибшего в Терезине. Он хорошо помнил этого уродливого еврея, который злодейски втерся в потенциально антисемитский род через постель тети Луизочки, – и только благодаря зачатой в тот момент Эве. Так что Эва, настоящее дитя любви, красива, как и все плоды большого греха.
Иржинка вернулась, взяла его под руку. Он галантно проводил ее наверх, в «променуар».[9] Глаза здесь разбегались от женских туалетов, которые в искусственном свете смотрелись сверкающим живым ковром. Он предвкушал встречу с Иреной – в ее вечернем туалете и с ее мудрой, усталой душой. Хотя над этим подшучивают, Ирена словно рождена для вечерних платьев – мальчик с зелеными глазами, без аромата, без запаха, – совершенно не похожая на остальных. Эта ее отличительность изучена, конечно, психологами. Сказано, почему она возникает, но не описано, какова она, ибо она неописуема. Elementary– ничего не поделаешь! Другие женщины, с их завитыми прическами, бритыми подмышками, накрашенными лицами, с их тюлем, шелками, американской грудью, серебряными туфельками, – со всем этим импортом материала и форм, – явно расходятся с целью.
– Привет, Самуэль, – раздалось рядом. Ему улыбался Педро Гешвиндер – не очень молодой человек с усиками и с барышней под рукой.
– Здравствуй, – ответил Сэм. – Добрый вечер! – Иржинка рядом оцепенела. – Это моя кузина, – представил он ее и тут же с иронией подумал: он торопится отбросить подозрение в ужасном вкусе.
– Мне очень приятно. Жофа Бернатова, – представилась сладким голосом барышня Гешвиндера.
– Кочандрлова, – пропищала Иржинка.
Педро улыбнулся ей и обольстительным голосом назвал себя:
– Бедржих Гешвиндер.
– Кочандрлова, – снова пискнула Иржинка, и Сэм заметил, что она покраснела. Заметил лишь он. Другие не могли видеть этого на батрацкой коже помещиковой дочери.
– Где же Гиллмановы? – спросила барышня Гешвиндера, дерзко глядя Сэму в глаза. «Я тебя не знаю, а ты все обо мне знаешь, курица?» – мысленно произнес он, а вслух ответил холодно:
– Должны прийти. Ждем.
– Роберт – по-прежнему такой активист или у него это уже прошло? – спросил Гешвиндер.
– Еще не прошло.
– Удивительно, как это Ирена терпит, – произнесла барышня.
– Очевидно, ей это не мешает, – ответил Сэм и оглядел зал. Он не беспокоился: пунктуальностью Ирена никогда не отличалась.
– Роберт всегда был бараном, – философски продолжал Педро. – И когда-нибудь его повесят.
– Кого? Роберта? Ты меня рассмешил! – возразила его барышня.
– Ну так начинай смеяться, Жофи, – повернулся к ней Педро. – Не забывай, что он был в комиссии, когда выгоняли Гарика, этого старого, классово сознательного капиталиста.
Барышня улыбнулась:
– Ирена его отовсюду вытянет. Она знает ходы.
– Если он ей будет еще нужен к тому времени.
– Ну что ты, такая любовь! Три года они уже вместе, да и поженились, когда Роберт был круглый ноль.
– Ну что ж… – Педро выразительно замолчал. Он встречался с Иреной еще до Роберта. С ее семнадцати лет до двадцати. Почти три года. Сэм подумал, что барышня Педро, вероятнее всего, не знает об этом. А ее кавалер продолжал: – На Гарика Ирена не сможет повлиять. На любого другого, пожалуй, да, но Гарик когда хочет отомстить, так он и Клеопатру укротит…
Сэм перестал прислушиваться к их болтовне. Его всегда немного злило: говорят об изменении политической ситуации как о чем-то несомненном, хотя никто в это особо не верит. Или, может, только я один не верю? Нет. Ирена тоже. «Это очевидно, – говорит его единственная Иренка. – Ошибка не в большевиках, а в нас. Мы все пропитаны тщетой, я это знаю, но не могу ее себе помочь. Я знаю, что коммунизм – прекрасная вещь, для девяноста девяти процентов – идеальная, но мы принадлежим к этому одному проценту, а для нас это не так». А когда Ирене становилось грустно или пусто на душе и она сетовала, что никогда не видела моря и вряд ли когда-нибудь увидит и в Африке ей не бывать, – он утешал ее словами, которые ей приятно было слушать: подожди немного, коммунисты проиграют, и в нашей семье будут деньжата, и я все устрою, мы все поедем туда, и Роберт с нами; но Ирена этому не верила: «Не проиграют, – говорила она, – коммунисты обязательно победят, они всегда побеждали, и это хорошо, что они выиграют». Он же начинал развивать свою теорию, придуманную для того, чтобы Иренка не грустила: «Я знаю, что они в конце концов выиграют, но не сейчас. А это столетие будет веком Америки, и мы еще поживем своей жизнью, – увидишь, Ирена. А после нас пусть приходит социалистический потоп; большевизм – это, конечно, правильно и нужно, пусть приходит, но после нас».