Сергей Костырко - На пути в Итаку
Ну и кто здесь маргиналы? Вот эти бомжи? Но их «шокирующее поведение», позы, одежда, жесты — язык общеупотребительный; мы понимаем друг друга; они в рамках культурной традиции.
Или вот эти подростки, привезенные из благополучнейшей страны, живущие в респектабельных отелях на полном пансионе?
Вчерашняя парочка если и дразнила публику, то, похоже, не ведая до конца, что означают производимые ими жесты. Демонстрация полной освобожденности оттого — нелепого для них — содержания, которым «взрослый» мир «грузит» элементарные вещи.
Ситуация с массовым американским кино, в которой и авторы и зрители простодушно полагают, что любовь — это некое физиологическое отправление, являющееся удовольствием, что-то вроде мороженого в жаркий день или игры в кегли.
Звуки: хлопанье голубиных крыльев и гулкий металлический лязг (строители в противоположном углу площади перекладывают горку металлических реек), приглушенный говор от столиков вокруг (польский и немецкий языки), рокот одинокого мотороллера. Площадь закрыта от улиц, их шум сюда практически не доносится.
Пронзительно верещит сейчас несмазанное колесико тележки, на которой двое подростков везут упакованные пачки газет.
Сидящий на ядре бомж время от времени подносит к губам мятый, чем-то раздутый изнутри («чем-то» — несомненно, бутылкой) бумажный пакет и прикладывается к упрятанному в бумагу горлышку. При этом поза сохраняет погруженность в духовные бездны.
Бумажный светло-коричневый мятый пакет со спрятанной в нем бутылкой над публично запрокинутой на людной площади головой, очевидно, тоже фирменный знак вольности.
17.10
Через середину площади, собирая взгляды, медленно вышагивает парень. Ему лет двадцать пять — тридцать, высокий, худой, в клетчатых серо-голубых длинных шортах. А над шортами длиннополый пиджак-китель ярко-желтого, точнее, пронзительно канареечного цвета. Две верхние пуговицы стоячего воротничка расстегнуты, оттуда ядовито-голубой полоской свистит ворот рубашки.
Коротенькие черные волосики на голове всклокочены.
Ленинская бородка и тоненькие закрученные усики а-ля Дали.
Особенно хороши под этим, почти клоунским, нарядом худые волосатые ноги. Шотландский стрелок.
Напряженно-замедленная, как бы пританцовывающая походка.
Рядом его приятель, коренастый, поплотнее, пониже, одетый в темное, но его не видно, он — оправа для этого ярко-канареечного (друг Санчо).
Сейчас они в центре сценической площадки. Головы туристов, по крайней мере в моем секторе кафе, повернуты в их сторону. Ощущение, что наши взгляды — электричество, которым заряжается Канареечный Дали.
Из подворотни в другом углу площади появляется еще один персонаж: высокий парень, чуть сутуловатый, с космами лохматых волос. Очки-половинки в тонкой металлической оправе на носу. Обвисшая выношенная кожаная куртка. Сделав несколько шагов по площади, он вдруг, как бы наткнувшись на что-то, останавливается, разводит руки, запрокидывает голову и трясет волосами, отказываясь верить глазам своим. Канареечный тоже встает как столб. Затем с крайней степенью потрясенности вскидывает в приветствии руки.
Далее разыгрывается этюд «встреча старых друзей»: с остервенелой радостью они хлопают друг друга по рукам, потом обнимаются. Актерская фальшь жестов не только не мешает действу, но и вполне вписывается в безвкусицу канареечного длиннополого кителя над голыми ногами и тоненьких закрученных усиков Дали над социал-демократической бородкой.
Сам Сальвадор Дали точно так же настаивал на претенциозном убожестве производимых им жестов.
Возникает пузатый бумажный пакет. Лохматый, стоя посреди площади, так сказать, действием закрепляет значимость момента — подносит к губам упакованную в пакет бутылку и на пару минут застывает в позе горниста… А может, он и не пьет, может, просто держит так бутылку, потому как очень уж долго стоит в этой позе — литр можно выхлестать. В данной ситуации, видимо, время отсчитывается не жидкостью из бутылки, а частотностью фотовспышек из затененных аркад.
Как только перемигивание фотовспышек начинает стихать, Лохматый отрывается от бутылки, а Канареечный убирает из своей позы восхищение пивной мощью друга. «Шумно жестикулируя», троица покидает площадь.
Полицейские в двух «рафиках» объезжают площадь. По од-ному ездить, видимо, не рискуют… Бомжи лениво поворачивают в их сторону головы.
Проехали, никого не потревожив.
Опять полиция.
Но это уж какой-то совсем отчаянной храбрости ребята — в легковом, совершенно небронированном автомобиле и всего втроем…
Впрочем, нет — из прохода от бульвара Лас-Рамблас втекает на площадь отрядик ихней «Альфы»: крепкие рослые парни в синей униформе, всем телом изготовившиеся для совершения тяжкого служебного долга. Их практически никто не замечает, ни бомжи мои, ни голландские школьники, колыхающиеся ярким цветником у черного фонтанчика, ни две молоденькие немки за соседним столиком, тонкими пальцами подносящие к губам бокалы с апельсиновым соком.
Ну а сейчас солирует Художник. Он сидит в самом неудобном, казалось бы, для художника месте — там, где через проход с бульвара Лас-Рамблас втекает на площадь поток туристов. Поток буквально разбивается о художника, сидящего на асфальте.
Парень лет тридцати — кряжистый, крупные черты лица, рыжеватая обветренная кожа, рыжие космы, могучие плечи. Сидит, скрестив ноги. Коробка разноцветных мелков. Сейчас он растирает по асфальту розовую лужицу мела, потом бледно-зеленым обозначает что-то на розовом.
Наблюдаю за ним уже примерно час. Вставал размяться, прошелся по площади, постоял над ним, посмотрел на нечто невнятно-акварельное, на капустные листья похожее, с резкой штриховкой наверху. Нечто туманно-многозначительное и даже на стадии наброска — анемичное… Все его силы, как я понимаю, уходят на обеспечение значительности самого жеста: художник, погруженный в себя, не замечающий никого и ничего вокруг, Художник, Который Творит.
…Пока я записывал предыдущее, парень прервался — сейчас он что-то сосредоточенно вырисовывает на клочке газеты.
На баночку, стоящую рядом с ним и при этом как бы отдельно от него и постоянно позванивающую монетами, он, можно сказать, вообще не обращает внимания. Вроде и нет ее.
Место выбрано точно — никто не пройдет мимо буддийской отрешенности Подлинного Художника.
Рисунок? Да бог с ним! Вежливо глянув на меловые разводы картинки, зритель искоса разглядывает могучий торс, спутанную шевелюру, угреватую щеку и затянутый в сакральные глубины взгляд художника. И рука сама потянется к кошельку за песетами.
…И ноги у него, похоже, не затекают от неудобной позы. Вот она, жилистая барселонская богема.
Одно плохо — художник почти всегда закрыт толпой для фотографирования. Но это тоже понятно — это кому что важней. Канареечному Дали, например, важнее чистое искусство. Нервический кайф от прохода под завороженными взглядами десятков туристов Канареечный предпочитает звяканью монет в баночке.
Ну вот дождался. Меня уже снимают. Соседки-немки исподтишка щелкают аппаратами.
…А что? Седая лысая могучая орясина с кружкой пива, пластиковый пакет с книгами вместо полагающейся туристу кожаной сумочки. И явно сочиняет что-то, в книжечку свою записывает…
Да и кто знает (кроме, разумеется, наших воспаленных патриотов), какая у какой нации внешность? Мой абсолютно чистокровный хохляцкий нос и лысина провоцировали грузин в Тбилиси заговаривать со мной по-грузински и потом искренне удивляться тому, что я не грузин. А позавчера в Реусе в ожидании автобуса, когда я заговорил со стоящими рядом двумя русскими тетками, те аж вздрогнули. «Ой, мужчина, — сказала одна из женщин, — а мы думали, что вы не русский». — «А чей?» — «Ну, испанец, или немец, или… — тут тетка запнулась на секунду, подбирая слово, — израилец» (ударение на второе «и»).
Разница между Пикассо (или Хуаном Миро) и Дали.
Первые приучили, подчинили себе публику, особенно о ней не думая. Публика для них — чисто внешнее обстоятельство, обеспечивающее социально-общественную нишу для их ремесла. Миро и Пикассо — воплощение внутренней свободы от публики.
Сальвадор Дали в этом раскладе — воплощение несвободы. Он обслуживал потребность публики в фигуре всемирно известного гения-художника, парадоксального, шокирующего, непонятно-понятного и т. д. Дали не обманывал ожиданий. Тут он велик. Если Пикассо и Миро великие художники, то Дали — великой шоумен от живописи.
Дали, возможно, самый монументальный мыльный пузырь в истории искусства XX века. Публика, не владеющая языком живописи, благодарна Дали за лесть: как бы художник XX века, как бы сложный, парадоксальный, шокирующий, но «усложненность» его доступна кому угодно. Эти текущие оплавляющиеся часы, эти «предчувствия» гражданской войны — «сюр», просчитанный в каждом движении; внутренние «живописные интенции», взятые из жеваного-пережеваного и «оригинально» использованные.