Татьяна Мудрая - Геи и гейши
Да, разумеется, то была книга, раскрытая как раз посередине, изогнутая двойной волной и утвержденная на подставке; поперечное сечение подставки напоминало косой, так называемый андреевский крест.
— Удивительная вещь, Белла, — полуспросил Шэди. — Я должен что-то сделать с нею?
Пока он произносил эти слова, вода прекратила струиться и застыла, подобная тончайшему льду, так что книга стала совершенно доступна взгляду. Страницы ее отливали благородной и нежной смуглотой, как кожа красавицы, впитавшая в себя южное солнце. Знаки, составившие книгу, были цвета голубиной крови, светлого изумруда и темного сапфира, корицы и гвоздики; они были прихотливы, как рисунок старинного булатного клинка или извитых древесных жил. От всего этого Шэди почудилось, будто теперь они с собакой испытывают дрожь — и стоят не на полу, а на упругой кроне дерева, дерево это раскачивает ветер, и трепет проходит от листьев до самых его корней, умолкая лишь в невидимой и неведомой глубине. «Смотри, — сказало нечто в сердце Шэди. — Знаки и их узоры делают Книгу сердцем Дома так же точно, как орнамент на его стенах превращает сам Дом в сердце мира. Но тебе пока не дано понять, каким образом это действует. Ты полный невежда в чтении знаков».
Крона дерева всколыхнулась: Шэди инстинктивным движением испуганного ребенка протянул руку к незыблемости Книги, точно ища в ней опору. Лед обжег ему пальцы; Книга закрылась и ушла в туман. Ветви под ним подались, расступились, в районе мозжечка будто подкрутили винт, в утробе ухнуло — и он, судорожно вцепившись в пышную собачью шерсть, провалился в нижний ярус, как мизерная человеческая фигурка культовой игры «Персидский принц из Госплана».
Очнулся он, все еще держась за Белладонну и, более того, обнимая ее за крепкую, как дубовый ствол, шею. Хотя под ноги подвалилось нечто каменное и жесткое, никаких видимых повреждений он не испытал, ни физических, ни моральных, ни даже психических.
Вокруг было то ли совсем раннее утро, то ли недозрелый вечер, то ли просто такое состояние души. У самых древесных корней, что приподняли собой землю, булыжники валялись вразброд; чуть дальше они сгруппировались и обрели некую тягомотную регулярность, оборотясь граненой мостовой. Вообще-то нужно было обладать тем даром ясновидения, который робко и спорадически прорезывался у Шэди, чтобы угадать особый порядок каменной кладки — фасонистые дуги и полуокружности — под слоем добротной грязи, от которой сразу же хотелось стать на ходули, поближе к небу, и никогда больше не слезать. Строго говоря, даже и неба здесь почти не было: второй этаж выросших на узкой улочке домов конкретно навис над первым, третий над вторым, а еще выше, уже в совершеннейшей щели, — без передыха, густо и стремительно ползли поджарые волчьи тучи.
Дома стояли темно, тесно и молчаливо, как провинциалы, ждущие начала публичной экзекуции или открытия универмага.
— Занесло нас с тобой, псина, — пробормотал Шэди. — Не знаю, как ты, а я безусловно предпочел бы предыдущую картину. Затхлое средневековье и засилье инквизиции: того и гляди выплеснут тебе под ноги вчерашний суп или засандалят по башке ночной посудиной.
Это был первый в его жизни проблеск юмора: в ответ ему потянул знобкий ветерок, заворочал жестью вывесок, и они зашелестели, заболтались на своих шестах, как сухие листья мирового ясеня Иггдразиль. Шэди слегка передернуло: однако надо было что-то предпринимать. Он коснулся бедром теплого собачьего бока — на счастье — и двинулся вперед мимо то ли беспросветно сонных, то ли непробудно мертвых лавок, зашитых толстым железным шкворнем поперек двери и ставен, затянутых панцирной сеткой проемов, за которыми прятались подвальные оконца, слегка приподнятых над уровнем мостовой чугунных щитов, под которые медленно сползала густая подножная грязь.
Внезапно он обнаружил, что буквально уткнулся в вывеску, такую же, как все прочие, но подвешенную чуть пониже. Вывеска имела форму распяленной для просушки звериной кожи — хвостом-правилом кверху, мордой книзу. Морда имела от природы свое выражение: умно-дурашливое и добродушно-хамское, — однако тусклый свет из оконной щели бросал на нее оптимистические блики, выставляя в неоправданно розовом свете.
Свет! Тут только Шэди осознал, что город только что выдержал ночную осаду — или сам вырвался из темной крепости ночи — и вот это первое или даже единственное в городе горящее окно как раз салютует в честь такого события. Открытие пронзило его до глубины печенок.
— Харчевня «Бродячая Собака», — беззвучно произнесла вывеска, и Шэди не удивился, что хитро заостренный готический шрифт отчего-то стал совершенно ему понятен.
— Тут и дальше написано, Белла, — сказал он. — Может быть, это самая первая в этом мире реклама.
И с великим почтением продекламировал:
«Еда без отравы,
Сон без блох,
Обслуга без недомолвок,
Все — за интересную цену».
— Мне не столько цена интересна, — сказал Шэди в пустоту, — сколько удельный вес той копейки, что нечаянно завалялась у меня в кармане.
Говоря это, он повернулся к двери, которую слегка зажало между ставнями — правым, светящимся, и левым, черным, — по причине избыточной широты, явно рассчитанной на двух драгунов верхами, причем драгунов, поддатых вдребезину. На челе у нее было пропечатано крупными и уже далеко не готическими буквами:
«Вход без собак категорически воспрещен!»
— Это как следует понимать — буквально, фигурально или символически? — задал Шэди вопрос самому себе.
Поправил для храбрости свою шапчонку и с третьей попытки втолкнул дверь вовнутрь (наружу она вообще не открывалась).
Интерьер оказался не слишком средневековый (впрочем, средние века, по утверждению медиевистов, бывали очень и очень даже разные), — но просто черт-те что и сбоку много всяких бантиков. Пол устилали тростниковые циновки толщиной в средний гимнастический мат. Изо всех дубовых и почти неструганых стен выпирали факелы абсолютно дикарского вида: подобие дырявого ведра на длинной швабре. Их пламя раздувал сквозняк, невесть откуда взявшийся (скорее всего, он был тот самый, что неотступно преследовал Шэди), и по стенам бегали сполохи, похожие на чудищ волшебного фонаря: змеи, кентавры, псоглавцы, рогатые монахи, ухмыляющиеся и плачущие личины… С обратной стороны каждого ставня висели занавески, пошитые из рядна и отороченные рюшками. Полукруглые консольные столики на одной массивной ножке были отодвинуты к стене, противоположной выходу, а табуреты — задвинуты под них. Помещение своими пропорциями вполне напоминало бы вагон плацкарты, если бы сверху, с высокого потолка, с обруча бывшей люстры не свисало грубое подобие рыболовной сети, напомнив Шэди сильно провисшую цирковую страховку, подвешенный кверху ногами труп или рыбацкий зал дефицитного ресторана «Будапешт», где Шэди играл некогда свадьбу, возможно, — свою собственную. Еще в том зале, помнится, был холодный камин, а в нем — огромный рыбацкий котел, в котором не в меру разрезвившиеся гости грозились шутя сварить жениха, чтобы сделать из него настоящего мужа. Тут Шэди глянул направо: очаг, облицованный по фасаду диким камнем, присутствовал и здесь, в нем гудело буйное пламя, чьи рыжие языки лизали чье-то обширное чумазое днище. Затем Шэди поглядел налево: там шевелилась густая тьма цвета лучшей в мире сажи, будто в полутораохватной печной трубе, однако было можно кое-как различить стол в окружении приземистых стульев. По мере разглядывания стол прояснялся: он был округл и огромен, но нимало, впрочем, не напоминал легендарный артуровский. Представляя в плане нагой, неприкрытый и слегка иззубренный овал, он воплощал в себе идею не равенства и коллективизма, а, напротив, индивидуализма в сочетании с сугубой иерархичностью. Форма стола напоминала лист дуба или, что будет гораздо вернее, той рябины, что, по песне, всё искала к дубу перебраться и прислониться, только не судьба ей была. Вторичных листиков, вытянутых в длину и слипшихся в основании, было ровно тринадцать: шесть по правую руку, шесть по левую, а один, главный, торчком стал в самом дальнем конце, напротив той выемки, где у нормального листа бывает пришпилен черенок, и явно предназначался самой главной персоне. Поверх каждого из отпочкованных столиков лежал куверт: салфетка нарочито грубого полотна, сложенная вчетверо, фаянсовая миска, в миске деревянная ложка с круглым концом, а по бокам — двузубая вилка и разделочный тесак для мяса и овощей.
Могучая старуха, что расставляла приборы и заодно смахивала со стола пыль и объедки предыдущей трапезы, разогнулась и вышла на свет, надвинувшись на Шэди всем корпусом. Это был явный и ярко выраженный тип бабули-оторвы, крепкой в кости и моложавой, подтип — убивательницы всех будд и пожирательницы священных коров, амплуа — заядлая старая чертовка, что не верит ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай.