Эдуардо Мендоса - Правда о деле Савольты
— А, вспомнил, конечно же… Турруль, вы говорите?
— Туруль, с одним «эр».
Леппринсе пожал руку незнакомцу и отправился дальше через залу, сквозь стоявших группками, надушенных, украшенных драгоценностями и шелками дам, которые уже изрядно поднадоели мужчинам. Кабальеро уединились в библиотеке, смежной с залой. Здесь витал в воздухе едкий дым сигар, слышались хохот, смешки, говор: из уст в уста передавался забавный случай, который произошел недавно с известной всем личностью.
— Неужели забросали помидорами и тухлыми яйцами?
— Нет, камнями, целым градом камней. Разумеется, в него не попали, но сам по себе факт говорит о многом.
— Просто непозволительно кричать «да здравствует Каталония!» из окон здания Сиркуло Экуэстре.
— Речь идет о нашем общем друге…
Леппринсе улыбнулся:
— Я знаю, о ком вы говорите.
— Однако этот человек должен обладать дьявольским умом, чтобы одновременно заигрывать с Мадридом, каталонцами и недовольными офицеришками.
— Скоро его упекут в Монтжуик![10]
— Он вырвется оттуда в течение двадцати четырех часов на волне народного гнева Маура[11] в ореоле Феррера[12].
— Не будьте циником.
— Я не защищаю его как личность, но признаю, что полдюжины таких политиков, как он, могли бы изменить всю страну.
— Хотел бы я видеть, какого рода были бы эти перемены. Для меня нет особой разницы между ним и Леррусом.
— Черт возьми, Клаудедеу, не стоит так преувеличивать, — сказал Савольта.
Клаудедеу побагровел.
— Все они одним миром мазаны: для собственной выгоды готовы предать Каталонию ради Испании, а Испанию ради Каталонии.
— А кто поступает иначе?
— Тише, — предостерег Савольта, — он идет сюда.
Они посмотрели в сторону залы и увидели его: он шел через залу в сторону библиотеки, раскланиваясь налево и направо, сдержанно улыбаясь и нахмурив брови.
Мы пробыли в кабаре довольно долго, прежде чем начались представления. Сначала появился мужчина, которого моряк встретил громкой отрыжкой. Мужчина оказался тем самым музыкантом, который должен был играть на виолончели и саксофоне. Он взял со стула виолончель и извлек печальные звуки под аккомпанемент пианино. Затем пианистка встала со своего места и сказала несколько приветственных слов. Моряк вытащил из клеенчатой котомки вонючий бутерброд и стал его есть, роняя изо рта крошки и кусочки пережеванной пищи на стол. Мрачный клерк в массивных очках разулся. Пианистка объявила первым номером программы фокусника — китайца Ли Ванга. Она сказала:
— Он перенесет вас в царство магии.
Я испытывал неудобство от того, что револьвер впивался мне в бедро.
— Надеюсь, он с помощью своей магии не обнаружит, что мы вооружены, — прошептал я.
— Да, вид у него пренеприятный, — подхватил Леппринсе.
Китаец манипулировал разноцветными флажками, из которых выпорхнула голубка. Она облетела залу, уселась на стол к моряку и стала клепать крошки. Моряк свернул ей шею и принялся ощипывать.
— Ай-ай-ай! Какой усас! Никакого селовесеского сосуствия, — просюсюкал китаец.
Распутный клерк подошел к моряку, держа туфли в руках, и вызывающе сказал:
— А ну, мерзавец, будь-ка добр, верни птичку хозяину!
Моряк взял голубку за голову и потряс ею перед глазами клерка.
— Счастье твое, что ты очкарик, а не то врезал бы я тебе…
Клерк снял очки, а моряк ударил его голубкой по обеим щекам. Туфли вылетели из рук клерка, и пришлось ухватиться за край стола, чтобы не упасть.
— Я — образованный человек, — воскликнул он, — и видите, до чего довел меня мой порок!
— Какой порок, милый? — спросил старичок, поднимая с пола туфли клерка и нежно поддерживая его.
— У меня жена и двое детей, а я вот здесь, в этой клоаке!
Мы с любопытством наблюдали за клерком, а забытый всеми китаец по-прежнему манипулировал лентами. Ремедиос, «Мурсианская волчица», шепнула нам:
— На прошлой неделе здесь покончил с собой один из посетителей.
— В кабаре такого сорта часто прорывается наружу правда, — изрек Леппринсе.
Было ли это связано с вторжением на завод самодовольного, франтоватого Леппринсе или то было роковое стечение обстоятельств, которое позволяло осуществлять на практике старую поговорку: «В мутной воде рыбу ловить» (а я бы еще добавил: «самым бессовестным образом»)? Не берусь судить. Но одно совершенно очевидно: вскоре после «приобретения» заводом новоиспеченного французика предприятие удвоило, утроило, а потом снова удвоило свои прибыли. Ну что ж, скажут, прекрасно, ведь это позволило простым, самоотверженным труженикам увеличить свои доходы; им надо было только повысить производительность труда и работать на два-три часа в день больше, пренебрегая элементарнейшими правилами безопасности и отказываясь от отдыха, чтобы ускорить выпуск продукции. Как хорошо, подумают читатели, которые мало что смыслят в этом и могут только испортить всю обедню. И да простят меня служители культа за сравнение мессы с тем адом, каким являются условия труда простых рабочих.
— Нелегкая нам предстоит задача, — сказал комиссар Васкес.
Леппринсе поднес ему открытую коробку с сигарами, и комиссар взял одну из них.
— Превосходная сигара! — заметил комиссар. Он обливался потом. — Вам не кажется, что здесь жарко?
— Снимите китель, будьте как дома.
Комиссар снял китель и повесил его на спинку стула позади себя. Затем зажег сигару, смачно затянулся и, выпустив вверх струю дыма, одобрительно причмокнул.
— Превосходная сигара, — повторил он.
Леппринсе указал на пепельницу, куда комиссар мог бросить целлофановую обертку, которая плотно облегала сигару, не давая ей развернуться.
— Если не возражаете, — предложил Леппринсе, — мы могли бы приступить к интересующему нас делу.
— О, разумеется, месье Леппринсе, разумеется.
Помню, вначале мне не понравился комиссар Васкес: его угрюмый вид, язвительная усмешка, профессиональная манера говорить, растягивая слова, неторопливые движения, заставлявшие, собеседника нервничать и побуждавшие к внезапному, невольному признанию. Его нарочитая напыщенность гипнотизировала меня, словно змея мелкого грызуна. Во время первой нашей встречи я осудил его детское, почти самозабвенное бахвальство. Но потом, спокойно поразмыслив, понял, что за этой чисто внешней позой скрывались настойчивый метод и решимость во что бы то ни стало докопаться до истины. Я знал, что он оставил службу в полицейском корпусе в 1920 году, то есть именно тогда, когда по моим расчетам расследование подходило к концу. И в этом таилась какая-то загадка. Но ей так и не суждено будет никогда раскрыться, потому что несколько месяцев назад он умер по вине кого-то, кто имел отношение к делу Савольты. Но меня это нисколько не удивляет: многие погибли в те тревожные годы, и Васкес должен был стать одним из них, и уж наверняка не последним.
— Любая мораль — это ничто иное, как оправдание какой-то необходимости, если понимать под необходимостью максимальное отражение реальной действительности, поскольку действительность для человека становится реальной лишь тогда, когда она из области рассуждений превращается в желанную необходимость. И вот необходимость в единодушном поведении породила в человеческом сознании идею морали.
Так говорил мне Пахарито де Сото однажды вечером, когда мы гуляли с ним после работы по улицам Каспе и Гран Виа, а потом сидели на каменной скамье в садах королевы Эухении, пустынных из-за пронизывающего, холодного ветра. Когда Пахарито де Сото смолк, мы какое-то время молча разглядывали фонтан.
— Свобода, — продолжал он, — это возможность жить согласно морали, навязанной конкретными условиями, в которых живет каждый индивидуум в каждую определенную эпоху и в определенных обстоятельствах. Отсюда у свободы такой изменчивый, относительный характер и ей невозможно дать точное определение. В этом отношении, как видишь, я — анархист. Однако я считаю, что свобода как способ существования предполагает соблюдение законов и строгое выполнение долга. В этом смысле анархисты правы, потому что их идея исходит из реальной необходимости, но они изменяют этой идее, как только начинают игнорировать реальную действительность для подкрепления своих тезисов.
— Я не настолько глубоко разбираюсь в анархизме, чтобы опровергать твои доводы или соглашаться с ними, — признался я.
— А тебя это интересует?
— Конечно, — ответил я скорее из желания доставить ему удовольствие, чем искренне.
— Тогда пойдем. Я отведу тебя в одно занятное местечко.
— А это не опасно? — воскликнул я обеспокоенно.